Удивленно повела на него глазами жена. И тот же страх на мгновение потушил их сияние. «Кровь…» — прочла она в его разлившихся, остановившихся зрачках. И его жуткое предчувствие недалекого и кровавого конца на один миг передается ей, охватывает ее всю непонятным, казалось бы, ужасом…
— Ура!.. — кричит Микульский. — Это к благополучию!
Возбужденный, опьяневший скорее от волнения, чем от вина, он тоже разбивает свой стакан.
Подают сладкое, фрукты. Надежда Васильевна угощает гостя, и опять нежностью вибрирует каждый звук ее голоса, опять влюбленной покорностью светится ее взгляд… Ужас смутного мгновенного предчувствия утонул в сиянии ее зрачков. И снова мускулы лица не повинуются ей… Улыбка ее, как бы утомленная от избытка блаженства, становится почти напряженной. Бессознательной негой полны все ее движения. Точно она лежит нагая на песке, изнемогающая под знойными лучами солнца.
Обед кончился. Все спускаются в сад. Мальчик подает трубки.
— Влюблена, как девчонка, — шепчет Мосолов жене, больно сжимая ее локоть.
— Не срамись, Саша! — небрежно кидает она…
Все говорят о репертуаре. Уже готовы к постановке
Вдруг Мочалов снизу по дорожке подходит к террасе, где сидит Надежда Васильевна, и, облокотившись на перила, тихо спрашивает:
— Скажите… я все стараюсь припомнить… что я играл… в тот вечер?
—
— Нет… нет… сидите, ради Бога, — просит он, чуть касаясь ее руки и любуясь ее заалевшим лицом.
— Значит, так?.. Я играл
— Надежда Васильевна Репина…
— Репина, — машинально повторяет он, думая о чем-то другом, далеком. И вдруг скорбно сдвигаются его брови.
Напряженно следит за ними Мосолов.
— Господа! — вдруг с юношеской живостью говорит трагик, снимая руки с перил. — Мы начнем с
— Мы репетировали
— Я так хочу!.. — резко перебивает его Мочалов, и черные брови его почти сливаются в одну линию, что делает его лицо трагически прекрасным. Все смолкают мгновенно, пораженные.
Но он уже опять у перил и мягко улыбается. Сердце Надежды Васильевны бьется…
— Я буду Фердинанд, а вы — Луиза… Как это странно! Правда?.. Точно сон наяву… Прекрасный сон…
«Что он ей сказал?.. Отчего она так побледнела?» — спрашивает себя Мосолов.
Это вечер субботы, и спектакля нет.
Мосолов, бледный, но трезвый, сидит в лучшей ресторации города, в отдельном кабинете. Кругом вся труппа — кроме дам.
На почетном месте, на диване, Мочалов. Его угощают, и он заметно опьянел. Исчезла его застенчивость. Он стал высокомерен, даже заносчив… Его смех громок и отрывист, но по-прежнему он говорит мало, больше слушает. Видна большая непривычка к обществу, какая-то врожденная нелюдимость.
Микульский осторожно похвалил Каратыгина в
Глаза трагика сверкнули… Каратыгин… Ха! Ха!.. Еще бы!.. За границу ездил… В Париже жил… Он и жена говорят по-французски… Каратыгин перед самим Дюма играл
«Где уж нам с ними равняться?.. А мы с Щепкиным играли, как Бог на душу положит… До всего своим умом доходили… На медные деньги ведь учились… французских книг не читали… Лбом дорогу себе прошибали…»
Его тяжело слушать. За всеми его выпадами по адресу Каратыгина чувствуется глубоко запавшая, годами зревшая, не засыпающая никогда обида гениального человека, затравленного толпой бездарностей и посредственностей: бездушных чиновников, пристрастных рецензентов, завистливых приятелей.
Микульский весь сжался в кресле, голову в плечи спрятал…
Мосолов не пьянеет в этот вечер. Глубокий взгляд трагика часто останавливается на его бледном лице с каким-то затаенным, словно враждебным вопросом…
Теперь говорит Максимов.
От волнения пришепетывая больше обыкновенного, с дрожью в голосе, чуть не со слезами на глазах; он признается вдруг замолчавшему трагику, какую громадную роль сыграли в его собственной жизни восторженные статьи Белинского об исполнении Мочаловым Гамлета. Эти огневые слова решили его судьбу… Он цитирует целые фразы из этой знаменитой рецензии.