Гармонично и грустно вплелась в невеселые размышления зазвучавшая из табачного киоска песня:
Каська перестала жевать. У нее никогда не было матери – ни воспоминаний о ней, ни фотографий, ни представления о том, как та выглядела. Была ли жива или умерла? Искала ли когда-нибудь оставленную в приюте дочь?
Бутерброд моментально встал поперек горла.
Лицо Джона в воображении всплыло супротив всякой воли – жесткое, красивое, с плотно сжатыми губами.
«
Есть расхотелось совершенно. Ей бы встать и уйти, не травить душу, но душа уже рыдала вместе с песней – душа, будто пьяная, хотела метаться на цепи, слезно выть, душа хотела назад, в Екатеринбург. Только что там осталось? Ничего. Ни комнаты, ни работы, ни друзей, ни его – Джона. Сама так захотела – все сломать. И сломала.
И Каську прорвало. Сидя на лавочке, она вдруг разрыдалась так горько, что обернулась проходящая мимо пожилая пара, – сочувственно покачала головами, перекинулась комментариями и поспешила прочь.
Ну почему, почему она не проявила терпения? Ведь Джон просил подождать – просто подождать. Почему не смогла дать ему даже этого? Зачем сорвалась с места, зачем в очередной раз проявила характер и попыталась доказать свою независимость? Для кого? Для чего? Теперь она полностью независимая и свободная, вот только в задницу ее – эту свободу, – в задницу! Яна зло смахнула на землю газеты и едва не согнулась пополам от скрутившей сердце боли.
Он дрался за нее. Он оставил ей денег. Он спросил ее тогда, в машине, хотела ли она, чтобы он защищал ее? И она хотела, очень хотела. А потом сама же прогнала его – не позволила даже объясниться – дура-дура-дура…
В этот момент, сидя на одной из скамеек Омска – не то в западной части города, не то в восточной (она так и не разобралась), – Яна по-настоящему сильно и люто ненавидела саму себя.
Лифт, поднимаясь на восьмой, скрипел и подрагивал.
Процарапанная кем-то дырка в поверхности из прессованной древесной стружки, утопленная до основания кнопка с полустертой цифрой «2»; грязный, порванный в двух местах линолеум на полу – детали Джон отмечал на автопилоте.
Она была уже близко – Яна. Так близко, что у него возникало ощущение зуда, – ложное, эфемерное, сигнализирующее о подступающем эмоциональном перевозбуждении, которое являлось всякий раз, стоило им физически сблизиться.
И да, Сиблинг волновался – на этот раз куда сильнее, чем прежде. А все потому, что решился пойти на отчаянный шаг, который впоследствии мог стоить ему формирования непоправимой точки искажения событий на их совместной линии судьбы – он решился пойти ва-банк.
Все или ничего.
Да, будет сложно, будет жестко и в какой-то мере даже страшно – ему, не ей. Но он должен.
Кабина вздрогнула и остановилась; завращались раздвигающие двери шестерни.
Перед тяжелой металлической дверью он какое-то время стоял неподвижно – темный силуэт на фоне блеклой в отсутствии освещения стены, – принюхивался, ждал, морально готовился к тому, что собирается переступить точку невозврата.
Три. Два. Один.
Пора.
Мокрые ресницы подрагивали; с соленых щек подушечками пальцев он осторожно стирал влагу – Яна продолжала плакать и мычать.
До того как он связал ей руки и заклеил скотчем рот – не прихоть, но необходимость, – она успела многое: вскрикнуть от страха, когда он неожиданно показался со стороны коридора, оклематься от шока, огрызнуться на вопрос «ты снова куришь?», вихрем слететь с подоконника и попытаться залепить ему пощечину.
Джон так и не понял, от чего она негодовала сильнее, – от того, что в прошлый раз он ушел, не попрощавшись, или же от того, что пришел и нарушил ее покой теперь?