По совокупности этого проступка и всех предыдущих было созвано родительское собрание, на которое явился отец, Волков-старший. Мне рассказывали, что, как оказалось потом, пришел он пьяный, только этого никто сначала не заметил, и он тихо сел сзади, в углу, на место сына, так тихо и сидел до тех пор, пока А. К. не начала говорить собравшимся и ему, отцу Волка, о безобразном поведении сына, хамском отношении к учителям,, товарищам, девочкам… Вероятно, что-то там ему пригрезилось, обдало глаза чуждой картиной: баба неприятная в очках, шумит, упоминает всуе имя сына; и так на душе тошно, а тут еще дребедень какая-то разворачивается, голову чем-то морочат, взял и крикнул: «Задушу!» Одна женщина взвизгнула, и А. К. выскочила в коридор, следом за ней он. Вызванная по телефону милиция обнаружила его спящим на матах в спортивном зале. Скандал потом как-то замяли.
Вполне возможно, что «задушу» – это очередная легенда, как и многие другие подробности, в которых проглядывает слишком уж фантастическое дно. Однако помню, что наряду с брезгливостью, я испытывал и какое-то тайное чувство сопереживания, когда в кругу одноклассников слушал сочные рассказы самого Волка о том, как он и его «кореша» ночевали где-то на вокзале, снимали часы и шапки у пьяных, дрались с ребятами из других районов, убегали проходными дворами от милиции. Это было непонятно, жестоко и интересно. Я представлял себе темную ночь, рассеянный холодный свет фонаря на перроне, пустые вагоны, случайный паровозный гудок, мокрую лавку в осенних листьях, небритое, жесткое лицо незнакомого человека, запах водки, острые, холодные края неловких пуговиц пальто, треск штакетника, комья грязи из-под шальных ног и сзади топот ног бесконечных. Конечно, под осуждающим взглядом учителей, родителей я выражал молчаливое, но согласное с их мнением отношение к его поведению, на поверку же все выходило иначе: хотелось, не впрямую, разумеется, подать молоток или подсказать, куда бросить камень, – а как-нибудь не явно, скрытым образом подтолкнуть его к новой выходке с тем, чтобы посмотреть потом, что из этого выйдет, какова будет реакция взрослых. Я тогда ко многому привык, даже приохотился, и меня уже не покусывало скомканное чувство нежелательного свидетельства. Это сначала было: «Ничего не хочу знать об этом, слышать, видеть этого не хочу», потом стало ровнее, направленное, подробностей захотелось – резких и веселых.
Просматривая последующие фотографии, я нахожу в его повсюду одинаковых лицах одинаковые пристрастия души, если таковая у него имелась. Теснота окружения, в котором он находится, не мельчит его выразительного отчуждения, – соседние фигуры проявляются менее ярко, выдержанность поступков переходит в выдержанность и проверенность биографий: инженеры, рабочие, водители, врачи, пара офицеров, медсестра и один капитан дальнего плавания. А кем он теперь? Кто с ним? Я этого не знаю.
Фотографии – не только прошедший глянцевый блеск; мельканье знакомых лиц усугубляет необратимое значение времени. В своих воспоминаниях я забираюсь слишком глубоко и кроме спасительного узнавания ощущаю холодок этой самой глубины. Я к чему-то двигаюсь, происходит смещение равновесия, палуба кренится, и устойчивые мнения начинают суетиться и менять адреса, словно обозначается какая-то трещинка, сквозь которую потихоньку вытекает набравшая было силу уверенностью А такие ситуации надо уметь опрокидывать, как говорит Боря Бредихин, парадоксальный Б. Б. Оказывается, я достаточно пропитался чужим смехом для того, чтобы вспомнить свой.
С ним было весело. Познакомились мы в институте. Сам по себе он неприметен, вроде бы тих, но замечания делал едкие, на грани смешения реальности с черт знает чем и называл их «вставочками», иной раз «вставочки» разрастались до фантасмагорических сцен, и тогда обыденность косилась на прихоти воображения, но подмена понятий уже устанавливалась законом, рождались герои и становились предателями, про белое говорилось – «обмелились», а черное оказывалось просто темным, благородным цветом, к тому же душевным, каменные львы у института лаяли, прямые трамвайные пути мечтали о независимости кривизны, было боязно смотреть на потолок, который стремился к полу, все напоминало мыльные пузыри, они лопались, и люди лопались – от зависти, гнева и смеха, Земля чахла и хирела, а Луна становилась желанным местом.
И я начинал смеяться. Не то чтобы очень уж расхахатывался, но поддерживал, уголками губ одобрял, до раздеру, а вслух говорил: «Ты что? Тише. Так же нельзя». – «Можно», – уверенно отвечал он и доказывал мне, что смешно вообще все. А персонажи нас окружали действительно смешные. Я только боялся, что в результате смеха не закончу институт. «Закончишь, говорил он. – Не волнуйся. За тебя больше волнуются. Ты погляди, у них же задача – из нас инженеров сделать!»