— Оставь в покое Гераклита, — сказал Этьен. — Меня уже в сон клонит от всей этой белиберды, тем не менее я хочу сказать следующее, два момента: Морелли, похоже, убежден в том, что если писатель пойдет на поводу у языка, который ему продали вместе с бельем, что на нем надето, вместе с именем, вероисповеданием и гражданством, его произведения будут иметь лишь эстетическую ценность, ту самую, которую старик презирает чем дальше, тем больше. Он говорит об этом достаточно ясно: он считает, что невозможно обличать, находясь внутри системы, к которой принадлежит то, что он обличает. Выступать против капитализма с ментальным и словарным багажом, которые происходят из этого самого капитализма, — значит терять время. В качестве исторических результатов можно достигнуть марксизма или еще чего-нибудь на твой вкус, но Yonder — это не просто история, Yonder — это кончики пальцев, которые высовываются из воды, ища, за что зацепиться.
— Вздор, — сказал Перико.
— И потому писатель должен бросить язык в костер, покончить с устойчивыми формами и идти дальше, поставить под сомнение то, что этот язык вообще способен выразить его мысль. Покончить не со словами как таковыми, но с языковой структурой в целом как со структурой общения.
— Для чего, в общем-то, и пользуются языком более или менее понятным.
— Конечно, Морелли не верит ни в звукоподражание, ни в буквализмы. Речь не идет о том, чтобы заменить синтаксис автоматическим письмом или каким-нибудь другим расхожим трюком. Он хочет переступить через литературу как таковую, через книгу, если хочешь. Иногда через слово, иногда через то, что это слово передает. Он действует как партизан, взорвет, что сможет, остальное — как получится. Но, согласись, из этого не следует, что он не умеет писать.
— Вообще-то, уже пора домой, — сказала Бэбс, которой хотелось спать.
— Можешь говорить что хочешь, — упорствовал Перико, — однако ни одна революция не была направлена против существующих форм. Речь идет о содержании, приятель, о содержании.
— Мы столетиями тащим за собой содержательную литературу, — сказал Оливейра, — результат видите сами. Именно через литературу я понимаю, представь себе, все, что говорится и думается.
— Уже не говоря о том, что различия между формой и содержанием надуманны, — сказал Этьен. — Это давным-давно известно. Мы делаем различие между способом выражения, то есть языком как таковым, и тем, что он выражает, то есть существующей реальностью как следствием.
— Как тебе угодно, — сказал Перико. — Но мне-то хотелось бы знать вот что: это разрушение, на которое претендует Морелли, то есть разрушение того, что ты называешь способом выражения, во имя лучшего понимания того, что оно выражает, стоит ли это таких усилий?
— Наверное, все это ни к чему, — сказал Оливейра, — но, может быть, мы почувствуем себя чуть менее одинокими в этом тупике, на службе у Великого-Само-довольного-Идеалистического-Реалистического-Эспиритуалистического-Материалистического Запада.
— Думаешь, кому-нибудь удалось прорваться сквозь язык к самым корням? — спросил Рональд.
— Все может быть. У Морелли не хватает для этого не то таланта, не то терпения. Он указывает направление, долбит по одному и тому же месту… Вот книгу оставил. Не так уж много.
— Пошли, — сказала Бэбс. — Поздно уже, и коньяка больше нет.
— И еще одно. То, чего он добивается, абсурдно в том смысле, что никто не знает больше того, что знает, — иными словами, существует антропологическое ограничение. По Витгенштейну, проблемы раскручиваются