— Ага, — сказал Овехеро, чтобы поддержать дух Оливейры.
132
И пока кто-то, как всегда, что-то объясняет, я, сам не знаю почему, оказываюсь в кафе, во всех кафе, в кафе «Слон и За́мок», в «Дюпон Барбе», в «Саше», в «Педроччи», в «Жихоне», в «Греко», в кафе «Мир», в кафе «Моцарт», в «Флориане», в «Капулад», в кафе «Дё Маго́», в баре, где расставляют стулья на площади Коллеони[811]
, в кафе «Данте», в пятидесяти метрах от могилы Скалигеров[812] и розового саркофага с ликом святой Марии Египетской, будто сожженным от слез, в кафе напротив Джудекки, где старые обнищавшие маркизы долго и тщательно пьют чай в обществе траченных молью господ, выдающих себя за послов, в «Жандилье», в «Флокко», в «Клюни», в «Ричмонде Суипачи», в «Вязах», в «Сирени», в «Стефане» (что на улице Малларме), в «Токио» (которое в Чивилкое[813]), в кафе «Курящая собака», в «Оперн кафе», в «Крыше», в кафе «Старый порт», в любом кафе любого места на земле, гдеХарт Крейн dixit.[816]
Все это больше чем кафе, это нейтральная территория для тех, кто потерял душу, неподвижный центр колеса, где можно отделиться от себя самого на полном ходу и увидеть, как ты входишь и выходишь, будто маньяк, одержимый то женщинами, то счетами, то диссертацией по гносеологии, и пока кофе наливается в чашечку, которая переходит от губ к губам на протяжении череды дней, можно отстраненно провести ревизию и подсчитать баланс, будучи одинаково чуждым себе самому, и тому, который входил час назад в это кафе, и тому, который через час оттуда выходил. Сам себе свидетель, и сам себе судья, и сам себе биограф, иронически оглядывающий собственную жизнь между двумя выкуренными сигаретами.В кафе я вспоминаю сны, одна no man’s land[817]
сменяет другую; сейчас вспоминается одна, но нет, я помню только, что должно было сниться что-то чудесное и что в конце концов у меня осталось ощущение, будто меня изгнали (или я сам ушел, но против воли) из сна, который непоправимо остался где-то за спиной. Не знаю, вроде за мной закрылась какая-то дверь, кажется, так; ясно было одно: то, что приснилось (совершенное сферическое, законченное), отделилось от того, что сейчас. Но я продолжал спать, насчет изгнания и закрывшейся двери мне тоже приснилось. И во сне, в момент перехода в сон, надо мной довлела единственная и ужасная уверенность: я знал, что изгнание непоправимо и что оно означает полное забвение всего прекрасного, что было раньше. Я думаю, захлопнувшаяся дверь как раз это и означала: роковое забвение, моментальное и окончательное. Самое удивительное — это вспоминать, как мне снилось, будто я забыл о предыдущем сне и что этот сонЯ думаю, все это уходит корнями в Эдем. Возможно, Эдем, каким мы хотим его видеть, есть мифопоэтическая проекция чудесных мгновений в зародыше, которые проживаются нами подсознательно. Мне вдруг стал более понятен жест ужаса у Адама Мазаччо[818]
. Он закрывает лицо, чтобы защитить свое ви́дение, то, что видел только он; он хранит в этой маленькой темноте ладони последнее видение своего рая. И плачет (потому что это всегда жест того, кто плачет), понимая, что все бесполезно, что истинное наказание — это то, что уже началось: забвение Эдема, а это значит стадный конформизм, дешевые радости, грязная работа до пота на лбу и оплаченный отпуск.133
Ясное дело, тут же подумал Травелер, самое главное — это результат. Однако к чему такой прагматизм? Он был несправедлив к Сеферино, поскольку его геополитическая система была разработана точно так же, как и многие ей подобные и такие же нелепые (и такие же многообещающие, надо признать). Неустрашимый Сефе, бойко орудовавший на теоретической почве, почти незамедлительно продемонстрировал потрясающие практические выкладки: