Читаем Игра в классики на незнакомых планетах полностью

Внезапно и беспощадно, как сильный болевой спазм, на нее накатывает осознание бесполезности всего, что она делает. Такие спазмы надо пересидеть, переждать. Взять себя в руки и снова сосредоточить внимание на каждом отдельном шаге, так не увидишь смерть до последнего момента, а увидишь — не успеешь испугаться. Здесь всего боишься, даже слов. «Тиф», «акция» — страшные слова, и «снег» — никогда бы не подумала, что можно так ненавидеть зиму. Но страшнее всего — «транспорт». Так что Симона придумала себе упрямую молитву: «зато не транспорт, зато не транспорт», чтоб повторять всякий раз, когда ей кажется, что хуже некуда. Давид и маленькая Сонечка кашляют все сильнее, но теперь Симона не имеет ничего против обычных, почти домашних болезней. Чахотка представляется ей прокуренной теткой с темно-желтыми пальцами, скверной на вид, но в душе незлой. Лучше так, чем как Моше — головой об камень...

— Перспектива, — напевает Ривеле и высовывает язык над желтым бланком. В последнее время она рисует дороги — широкие проселочные, мощеные городские, тонкие тропинки, ведущие невесть куда между скал... — Перс-пек... дерьмо! Уй... простите, воспитательница. Да ну, не получается.

Трет губы кулачком, хмурит брови, всматриваясь в бумагу.

— Где же не получается? Все здесь хорошо...

— Да нет, — с досадой отмахивается Рива. — Не получается... ну это... вывести за пределы листа... ну, как вы сказали... ладно, ладно, я сама.


***

Давид совсем не может спать; и не может, когда Симона уходит и когда она убирает руку. Она не отдала Давида в больницу и теперь думает — зря, но других отдавала — а толку? Она сидит, слушает кашель, уже непосильный для его груди, и думает, что совсем забыла, как молиться. Под утро ему становится чуть лучше. Ривеле трогает ее за плечо:

— Пойдите поспите, что ли. А я посижу. Мне спать не хочется...

Симона просыпается и, не в силах открыть глаза, прислушивается к тихому разговору. Голос Давида почти не слышен.

— Ну, не знаю... А если лошадь, ты с нее не упадешь? Может сбросить и убежать... Дурак, ты водить не умеешь... Давай лучше... не, не, смотри, вот трамвай... ну чего сразу — не похоже? Вот... и водитель... и лошадь тоже тогда будет, подожди, сейчас...

Когда Симона просыпается, темнота в бараке уже светлеет. Рива спит, съежившись, на кровати Давида. А самого его нет. Симона кидается к девочке, расталкивает:

— Где Давид?

Та недоуменно щурится:

— Уехал.

— Как уехал?

— На трамвае...

Симона выпускает ее руку, потерянно оглядывает комнату. Ну да — она же сама завернула ребенка в одеяло и сбегала за сыном старого Якова... И они уложили мальчика прямо у стены дома, как всех, тихо — зачем детям видеть?

Вот только почему все помнится так смутно, будто через тяжкий сон? Будто она это — придумала? А на стене — новый рисунок: людный, яркий город; и от остановки отходит трамвай с красными боками.

Со странным облегчением Симона понимает, что все-таки сходит с ума.


***

Завтра. Она проверила все, по нескольку раз, все номера, все фамилии, но результат остался тем же. Завтра. Она ступает медленно, но теперь, кажется, все ее шаги потеряли смысл, время непостижимо замкнулось в кольцо; время, которого у них — с самого начала — не было, следовало сразу это понять... И не спрячешься — они вынюхают любое укрытие. А бежать — через стены, через проволоку, через пули — с детьми?

Завтра. У Симоны подкашиваются ноги; она садится на мостовую. Двадцатилетняя Сима Шапиро, которую родители сперва пытались отговорить от Колледжа искусств (знаем мы это ваше искусство), а потом едва не прокляли, когда она осталась одна в чужом городе (да брось, мать, в конце концов, дочка уже взрослая...). Кто-то поднимает ее, встряхивает грубо, кто-то черно-серый и безликий; сам он, наверное, сделал это механически, не обратив особого внимания.

Дома она выкладывает добытые бланки и карандаши.

— Зеленый! — кидается к столу Вильма, узрев сокровище. — Чур, мой, чур, я первая!

Когда дети засыпают и лишь Рива сидит над желтоватым листом бумаги, высунув язык, Симона собирает рисунки в папку, тщательно упаковывает карандаши, угольки, драгоценную баночку гуаши. Укладывает сиротский скарб в деревянные чемоданы.

И без сил, тихо опускается рядом, на деревянный ящик, приспособленный под стул.

— Ой, воспитательница, что с вами? — пугается Рива. — Вы, что ли, заболели?

— Нет, — качает головой она. — Нет. Устала просто. Ты... рисуй, деточка.


***

Ночью Симона спит; больше все равно делать нечего. Ей снятся яркие луга с желто-синей травой; огромные бабочки порхают над цветами в едва заштрихованных лучах солнца. Ветер тихо раскачивает качели с вырезанным из бумаги сиденьем. Вдалеке крутится нарисованное углем чертово колесо.

Ее будит Рива. Трясет за рукав:

— Учительница!

— А? Что? — Симона мгновенно просыпается, садится. Глубокое, промерзшее утро — или еще ночь? Откуда им знать; может, солнце вовсе раздумало подыматься.

— У меня получилось! — Ривеле едва не подпрыгивает на месте, и сейчас ясно, что ей тринадцать и никак не больше. — Получилось, что вы говорили! Перспектива!

Перейти на страницу:

Похожие книги