Да что ж это такое, ведь живая она, живая; склонила голову к плечу, почти улыбается. Тени плясали на ее лице, и даже на расстоянии Стась чувствовал ее тепло. Не мертвые они; это он ошибся временем, шагнул не туда.
– Я хотел попросить… локон ваших волос, пани Ирена…
Смешался совсем, голос потерял. Девушка серьезно кивнула, велела «почекать» и скользнула по коридору себе в комнату. Вернулась через несколько минут, в руке – маленький тряпичный мешочек; в таких, кажется, образки носят.
– Он вернется, пани Ирена, – сказал Стась. – Куда ж он денется. Я к вам из тумана вышел, вот и он… выйдет. Я бы…
Закусил губу; а она улыбалась, и пока Стась спускался по полутемной лестнице и выбирался на улицу, путь ему освещала ее улыбка.
Часовня была во дворе; слуга не стал его провожать, только вывел на порог и велел идти и не оборачиваться.
Стась толкнул заскрипевшую дверь, вошел.
Светлый, чуть стыдливый лик; цветы, лампадки, крошечные пляшущие огоньки.
Он неуклюже опустился на колени. Здоровой рукой прижал к груди тряпичный мешочек и, собирая слова, как рассыпавшиеся бусины, медленно начал молиться.
Он не хотел слышать, как прокричит петух; чувствовать, как за дверями часовни дрогнет, рассыплется в пыль, развеется усадьба Дашкевича.
Стась сперва ощутил холод, потом боль – и от холода и боли проснулся. Он заснул прямо в часовне – старой, с темными пятнами от сорванных икон, затянутой паутиной. Осторожно сел, поглядел на прорезавшие темноту утренние лучи. Солнце…
Он выбрался из часовни и долго смотрел на поросшие беспорядочным кустарником развалины старого господского дома.
То, что вчера он видел из окна, оказалось и впрямь желто-серой пустошью, что тянулась под чистым рассветным небом до самого леса. Старик не соврал – прямо в лесу Стась вдруг наткнулся на старую, но еще вполне разбираемую дорогу. Наверное, о ней и вправду мало кто знал. На Пинск так на Пинск – там тоже должны быть отряды…
Он шагал по ней весь день, мельком вспомнив об обещанном стариком коне и провианте. Что ж; по крайней мере, рана оказалась чистой и не слишком болела.
Это сон, сказал он себе. Сон. Не было ничего.
Уже под самую ночь, выбившись из сил, Стась разглядел вдали огоньки какого-то хутора. Повезло: прямо на дороге он увидел девчонку лет двенадцати. Что-то она поздно идет из деревни… Неужто одна из своих?
Он выбрался из придорожных зарослей:
– Не пугайся меня… Скажи, немцы есть в деревне?
Та отпрянула:
– Дядько, вы кто?
– Свой я, говорю – не пугайся. Ты про немцев скажи…
Теперь девчонка смотрела совсем нехорошим взглядом:
– Дядько… Какие немцы? Нет уже немцев давно.
– Как… нет?
– Дак… все. Война-то кончилась, какие немцы?
– Подожди… Как это – кончилась? Когда?
– Дак в мае же еще.
– Врешь, – только и смог он сказать.
– Да честное пионерское! Дядько… да вы небось контуженый, да?
– В мае. – Стась тяжело сел прямо на дорогу. – А сейчас – что? Какой год?
– Так октябрь же вон… Сорок пятый. А что ж вы… Где вы были-то?
– Заночевал, – проговорил он медленно. – В одной усадьбе.
Он разжал руку, которую всю дорогу сжимал в кулак. На ладони лежал тряпичный мешочек – когда Стась развязал его, в руку выскользнул мягкий блестящий локон.
– Это ж надо ж, – сказала девочка. – А ваши-то небось думают, что без вести пропавший! Вот им радости будет! Так, может… может, и мой папка вернется еще, раз так…
Она стояла над ним и смотрела ясно и чисто – как Богородица в заброшенной часовне. Стась зажал локон в кулаке.
– Конечно, вернется, – сказал он. – Куда он денется.