– Я, с позволения пана директора, читал под партой некий роман. Какой – не скажу, ибо мне приличия не дадут…
Какие тут романы… В такой глуши и скудный запас школьной программы уже исчитан до дыр. Цесарь их знает, что это за отношения. Вроде бы внутри группы и колотят друг друга, и подлянки делают, и воруют – но перед начальством запираться будут до конца – если свой.
– Ты же его знаешь, Домбровский. Он же мухи не пристукнет лишний раз. Если там что-то серьезное было…
В первый раз глядит на меня без позерства:
– Ну честно, не было ничего. Пан учитель же не пожаловался? А непроверенным источникам… вы не верьте так уж.
– На вас пожалуешься. Вы бедного учителя с первых дней запугали.
– Мы не пугали, пан директор, – опять глаза непрозрачные. – Он приехал пуганый. А Белту вы оставьте. Не трогал он никого.
– Свободен. И вот что, Домбровский…
– Так, пан директор?
– С этого момента любой, кто скажет мне «пан», получит двое суток карцера. И передай это тем, кто там у двери.
– Обязательно, – вежливый кивок, – пан директор.
Непроверенный источник прибежал полтора часа назад, отчаянно крутя хвостом желтого, штопанного-перештопанного платья, унаследованного от пропавшей сестры. Вертелся, охал и ахал, рассказывая, как «Белта господина учителя за руку – хвать! А оттуда кровь как ливанет, ой-ой!».
Господин учитель, конечно, жаловаться не пошел – стоик. А разбираться надо все равно. И Белта в расстроенных чувствах, похоже, исчез со двора. Будет ему, голубчику, еще и за отлучку…
Появился он, когда совсем уже стемнело и я, кляня все на свете, собирался идти его искать – мало ли, близко лес, речка и деревня, куда эта группа голодного сопротивления недавно наведалась, – там с ребятами давнишние счеты…
Появился. Сам по себе забрел в кабинет, встал по стойке смирно, свесив голову. За окнами давно легла темнота, Лина погасила у себя окна, и птицы видели десятый сон.
– Извините, – говорит тихо.
– За что же, позволь узнать?
Вот к этому парнишке княжеский титул вообще не лепится. От предков только и осталось, что темные волосы. Курносый, глаза непонятного цвета, лицо простоватое. Адам Белта, десять лет, отец повешен за преступление против цесаря…
– Что ушел. И что господина учителя за руку того. Вы ребят допрашивали, а зачем? Я сам скажу. Я его укусил… нечаянно.
– Как это нечаянно?
– А чего он…
– Чего он чего? – Иногда я сам поражаюсь собственному терпению.
– Отобрать хотел…
– Что отобрать?
Интересно, в самом деле, – что у них отбирать. Крысы здешние и те богаче, у них хоть запас крошек есть.
– Ну… это… Я спрятал уже. Я для того ходил, чтоб спрятать…
И гордится, санкта симплицитас… И для полного аристократического впечатления рукавом под носом протирает.
– Сядь, – говорю. – Возьми уж салфетку. И рот вытер бы, перемазан до сих пор…
Мальчишка еще и бледный, под глазами круги. Вечно белолицый, оттого и освобожден от сдачи крови на армейские нужды. И красное на губах засохло – очень надеюсь, что никто из крестьян с ним в сумерках не повстречался.
– Получается, воспитанник Белта, что у тебя было что-то запрещенное. И ты мало того что не отдал это учителю, так еще и набросился на него…
Сидит на краешке стула и ногами под стулом возит. Босыми и грязными.
– Память, – говорит негромко. – От отца.
– Белта, – это я уж совсем спокойно. – Ты ведь прекрасно знаешь, что отца у тебя нет. А есть у тебя отечество и цесарь, которые одни о тебе заботятся, и кроме них нет у тебя никого.
Он как-то обмяк на стуле, будто бы с облегчением. Понимает, что в карцер я его посадить могу, а вот пан директор, рыщущий по лесу в поисках закопанного где-то сокровища, – это будет картинно.
– Марш спать. Без ужина. В любом случае ты его прогулял. Завтра извинишься перед учителем, а взыскание он сам тебе назначит. А в карцер я тебя лично засажу на двое суток.
То бишь – когда Домбровский оттуда выйдет.
– И вот что, воспитанник Адам Белта. Если ты посмеешь еще кого-нибудь укусить – сейчас же отправишься отсюда. Понял?
– Да, – говорит.
Но взыскания учитель так и не назначил; в тот же вечер пришел ко мне с перевязанной рукой и бутылкой темного самогона. С размаху поставил бутыль в центр стола и сообщил, что женится и увольняется.
Все-таки он долго продержался. От нас обычно бегут быстро; чаще всего не из-за воспитанников – не выдерживают здешней глуши. По мне, нам повезло, что интернат не забросили куда подальше и посевернее. Тут с земли хоть что-то собрать можно и зимой люди здесь живут, а не леденеют. Глушь, пожалуй, не в географии, а в настроении. Даже деревенским только в развлечение наших партизан погонять…
Удирают они по чужие огороды строго посменно: если сегодня ходил саравский корпус, завтра пойдут эйре, а на следующей неделе – белогорцы. Когда интернат только основали, они все жили вместе – но к моему приезду давно уж разбились на свои лагеря, у каждого свой барак, и как ни мешай – обратно не перемешаешь. Ни забор, ни колючая проволока вылазкам не помеха, а собаки давно приручены, ластятся к каждому, лишь бы обратил внимание и потрепал по загривку. Эта жажда ласки у них и у детей одинаковая.