Здесь задействованы элементарные аллюзии: «Ноев ковчег», «черт», который «выдумал» погибель России, кресты мачт над погибшими, мотив «черного», мотив «рваного»: вся эта крепкая, несколько избыточная мифопоэтика, с легким флером антисемитизма, также предваряет – или программирует – молодого Булгакова.
Вернувшийся в 1923 году в СССР Толстой произведет сложное и двойственное впечатление на молодого писателя. Само количество встреч и глубина впечатлений, отраженных в дневнике Булгакова, дают понять, насколько важен для него был образ Толстого и насколько сильным оказалось его разочарование[387]
.И мы склонны предположить, что теперь уже маститый Толстой внимательно следит за блестящим дебютантом и, готовя советское издание «Хождения по мукам» в 1925 году, поверяет свой роман «Белой гвардией».
В ранних, журнальной парижской (1920, 1921) и книжной берлинской (1922), версиях романа герои Толстого – уравновешенный, положительный душевный здоровяк, оптимист и экстраверт инженер Телегин и нервный, озлобленный интроверт, юноша-офицер Рощин несколько походили на прекраснодушного жизнелюбца Пьера и желчного пессимиста князя Андрея из «Войны и мира». Еще более уподоблялся Рощин князю Андрею в эпизоде, где он излагал свои планы для военного министра и вообще пытался спасти Россию – подобно тому, как Андрей в Вене требует, чтоб его послали из штаба на фронт, ибо он хочет спасти русскую армию, совершив подвиг, а вернувшись с войны, пишет план военной реформы для министра. В советском издании 1925 года Толстой состарил Рощина, дал ему седые виски и повысил в чине, от поручика до капитана. Юношеское отчаяние Рощина от гибели России он переориентировал на разочарованность. Новый Рощин очень похож на булгаковского Мышлаевского: хронологически такое воздействие вполне допустимо: ведь первые чтения «Белой гвардии» начались в начале 1924 года.
Христос и профессор черной и белой магии.
Многие произведения советских авторов двадцатых годов не были опубликованы. Но даже и опубликованные произведения, релевантные для Булгакова, могли остаться незамеченными, литературно неотрефлектированными – например, театральная повесть Надежды Бромлей «Птичье королевство». В ней изображен гениальный современный драматург Эйссен – «умный человек с бледным носом». Он пишет для героини пьесу, о которой та говорит:Пишите так: меня осудил весь мир, а я права, меня сжигают на костре, а я пою… <…>
Одним словом, <…> что-нибудь вроде Христа, распятия, только Христос, несмотря ни на что, веселый, без этих стонов и без уксуса, острит на кресте и потом поет замечательно под занавес… (24)[388]
.Судя по этому фрагменту 1929 года, Бромлей вполне сознательно использует портретные черты Булгакова и его знаменитый нос, – вплетая сюда же тему Христа из романа, первый вариант которого уже писался в конце 1920-х годов; наверняка что-то об этом мхатовцам было известно.
Но и само наименование «мастер» во всем богатстве его исторических и мистических привязок, в сочетании с человеческой слабостью и недостойностью, могло прийти к Булгакову, кроме всего прочего, из московских разговоров весны 1922 года об опальной пьесе Бромлей «Архангел Михаил». Ее героя зовут Мастер Пьер, играл его Михаил Чехов. В постановку этой пьесы в первой Студии МХАТ (впоследствии МХАТ-2) вмешалась трагическая смерть Евгения Вахтангова, но спектакль все-таки как-то дотянули, и прошла череда генеральных репетиций. Их было восемь, и на них перебывала вся Москва, но все закончилось посещением театрального начальства и полным запретом пьесы. И немудрено – в ней осуждался имморализм, насаждаемый насильно властью, и утверждались вечные нравственные основы миропорядка: герой, посягнувший на них, терял свой художественный дар и погибал.
Похоже, что прецедент «Птичьего королевства» Бромлей следует учитывать и для булгаковского «Театрального романа»: например, культ отчетливо опознаваемого МХАТа, который, на фоне общего морального распада, выглядит театром небожителей: