– А может, оставим? – спрашивает автора Теодор.
– Нет, – отвечает категорически автор и вычеркивает.
Но Теодор не оставляет размышлений на ту же тему и вечером пишет в знакомую нам тетрадь.
«Две концепции: космополитизм и национальная идея. Первая говорит:
– Я снимаю все проблемы.
Вторая спрашивает:
– Где?
– Что значит – «где»?
– Где это удалось?
– Пока нигде, но я убеждаю, воспитываю, и дело движется. Ведь движется? Признаешь?
– Признаю. Долго еще?
– Что?
– Двигаться.
– Сколько надо будет. Дело-то правильное!
– А нет ли в этом насилия над тем, кто не хочет?
– Чего не хочет?
– Иного рядом.
– Но он же не прав!
– Почему?
– Нужно быть терпимым!
– Как?
– Закалять себя.
– А если затянется?
– Вооружиться терпением.
– А если не получится?
– Надо стараться, надо учиться жить вместе. Эта проблема нелегка, но ее можно и нужно решить и уладить.
– А зачем?
– Что «зачем»?
– Решать и улаживать, если можно не создавать?»
Теперь же все смотрели на Бориса и Тольку-Рубаху. Вид у Теодора, когда он произносит двусмысленные пассажи с издевательским оттенком, – невинный, Борису же не удается спрятать характер. Вот и сейчас – положил ногу на ногу и на высокое колено – ладони, одну на другую, ни дать ни взять писатель Владимир Набоков на старой фотографии.
– Не слушайте их, Толя, – вдруг заявила Аталия, – они никуда не собираются.
Баронесса неожиданно для Теодора изобразила согласие. Теперь уже Борис с Теодором переглянулись. Что это? Женский бунт на корабле? Не иначе как женщины, сговорившись, решили дать сионистский бой за душу Тольки-Рубахи, не поощрить «йериды» (сионистский термин, означающий значительное понижение человеческой ценности вплоть до полного нравственного оскудения, случающееся с субъектами, покидающими Еврейское Государство). Теперь уже заметил Теодор, что и Баронесса и Аталия принарядились сверх обычного, «намазались», по выражению Баронессы, тщательней.
Толька-Рубаха выглядит окончательно сконфуженным.
«Хороша «капелла», – подумал Серега, – поди исполни с ней третью симфонию Брамса».
Еще поговорили о чем-то постороннем, но смущение оставалось в воздухе, вскоре Толька-Рубаха стал прощаться, пообещал подумать, купить словарь языков Ближнего Зарубежья, и рубаха на нем слегка взмокла, хотя кондиционер работал исправно.
– «Яфей нэфеш!» (прекраснодушные хлюндрики, дрянь людишки, левые интеллектуалы), – ругнулся Борис, когда закрылась дверь за Толькой-Рубахой. – Победили, сберегли Тольку-Рубаху! А как же с Серегой – сионистом «ба дэрех» (в развитии)? Не поможем ему? Не жить ему в Тель-Авиве, в Шхунат-Бавли? Придется ему скрываться от полковника в Нетании, рисковать там жизнью из-за криминальных разборок? В Тель-Авив въезжать тайком, в пробках?
«А не такой уж он русофоб», – подумал Серега и даже сделал вид, что не заметил, какие на него, оказывается, имеются у Бориса планы, и может быть, не только у него одного, а и у прочих его агентов тоже.
Борис бывает резок.
– Г'ыба ищет, где глубже, евг'ей, где луче, – Борис изливает желчь обиженного идеалиста, сожалея только, что лишь два грассирующих «р» в этой фразе не позволяют ему выразить всю глубину своего негативного чувства.
Но тут не сдержался Читатель и сам влез в нашу повесть. Причем он явно выглядит возмущенным.
– Ваш Борис страдает глупой петушиной надменностью, – заявляет он, – эти его брыкания – выходки обиженного мальчишки, чей рыцарский порыв не поддержан и не разделен товарищами! У него все признаки философской незрелости. Он игнорирует современную либеральную мысль, в согласии с которой научились мы не предъявлять к человеку чрезмерных претензий, уважать его свободу, принимать иное, быть просто терпимыми, наконец!
Что тут скажешь Читателю! Прав Читатель. Невозможно с ним спорить. Вот и Набоков – бросил разубеждать англичан насчет большевистского чуда в России, занялся делом и преуспел. Отчего же не следовать примеру великих? Но пока мы рассуждаем, взвился Борис.