Джапар-абый[4]
, помешивая черпаком в тазике варенье, поднимает заплаканные от дыма глаза и машет рукой, подзывая. Бабушка посылает меня к нему с кружкой. Он накладывает тёплую фиолетовую пенку до краёв, и мы с бабушкой пьём чай, макая куски белого пшеничного хлеба в кружку. Губы у нас фиолетовые. Их хочет поцеловать оса.Мой дядя, студент КАИ, из подручных средств собрал ламповую радиолу и назвал её по первым буквам своего имени – «ЗУФ-1». Он, как радист, сидел в наушниках и гулял по ночному эфиру. Рядом с радиолой лежала стопка граммофонных пластинок в конвертах. Бабушка в минуты лирического настроения ставила татарские песни и подпевала.
Мне нравилась музыка к индийскому фильму «Миллион рупий». Я мог слушать её бесконечно. Прикрывал глаза и воображал, как въезжаю, покачиваясь, на огромном слоне, украшенном цветочными гирляндами, в какой-то город с золотыми буддийскими храмами и буйной зеленью. Жители машут мне с балконов и крыш. Они осыпают меня лепестками роз. Всё это было так правдоподобно, что я ощущал, как трёт шею жёсткий воротничок золотого камзола, как мне завидует с забора какой-то мальчик-индус, как пахнет розами и кислым потом от слона.
Когда осенью дедушка повёл меня в Казанский зоопарк и я там впервые увидел старого слона, отгороженного от публики гвоздями остриями вверх, то я его узнал… Он меня тоже. Слон коснулся хоботом, как клюшкой, полосатой антоновки, которой его угостили, и покатил её мне.
Дедушка соблюдал режим, после обеда он укладывался на часок. Мне тоже стелили, чтобы я ему не мешал. У меня была своя детская раскладушка. Я ложился под лёгкой тенью яблони и притихал. Иногда засыпал, но чаще тихо мечтал. Луч солнца находил дырку в листве и начинал играть со мной. Он ползал по лицу и слепил. Сквозь щёлочки я видел апельсины вместо антоновки, потом огромная стрекоза закрывала мне глаза дрожащим крылом – и я смотрел на мир, раскрашенный витражами. Она улетала, пощекотав мне нос, и тут же появлялся мираж – город, объятый пламенем. Жар обжигал мне веки, я начинал плеваться, чтобы потушить дома и мечущихся людей.
Вечером спальня дедушки становилась похожей на соты, полные мёда. Она была в глубине дачи и солнечный свет отыскивал её только на закате. Заливал полностью и стоял. В шкапчике слипался кулёк лимонной карамели, которую дедушка держал, чтобы поощрять меня за помощь в саду. Выдавал одну-две конфетки в липких жёлтых обёртках. Но я быстро прознал, где он их прячет, и стал незаметно сам себя награждать.
Я тихонько затворил за собой дверь и стоял, прислушиваясь к тишине. Где-то гудел отяжелевший от пыльцы шмель, на гамаке паутины всхлипывала бабочка. Её лимонные крылышки показались мне фантиком, в который было завёрнуто тельце.
Засунув за щёки две карамельки, я увидел дедушкино лоскутное одеяло. Оно было бежево-шоколадное и такое сонное на вид, что как только я коснулся лбом его батистовой пухлости, то сразу же заснул, пуская сладкие слюни.
Недавно я услышал рекламу турецких одеял: «Пуховое из батиста, лёгкое, очень мягкое, как облако. Прекрасно принимает форму тела, нежно окутывает его. Идеально подойдёт детям и нежным барышням с чувствительной кожей».
Именно таким и было дедушкино одеяло!
На белой двери в спальню дедушки, после того как он ушёл в мир иной, я нарисовал синим карандашом четыре портрета одного и того же человека. Это был вымышленный герой. Вот он ещё подросток – в вязаной лыжной шапочке, видимо, собрался покататься. Под ним следующий кадр: мальчик превратился в усатого мужчину в строгой шляпе. Ниже: он уже бородатый пенсионер с грустными глазами. Следующий образ – сгорбленный старик с палочкой. И почти у самого пола – череп и кости, всё, что от него осталось. Взрослым не нравилась эта картинка. Маленький мальчик должен рисовать маму, домик и солнышко.
Однажды, когда мы шли с бабушкой по дамбе, я увидел цыганский табор, расположившийся в низине. На ветках сушилось пёстрое бельё, на костре кипел чёрный казанок, дети резвились, как кутята, чуть в сторонке на складном стульчике, как на троне, восседал седой цыган в широкополой шляпе и пускал дымок. Он наблюдал как бы со стороны за происходящим, а когда что-то говорил, то его рот начинал сверкать золотом. Все замирали и слушали. У женщин даже монетки в косах переставали бренчать. Запах мясной похлёбки защекотал мой нос, и я проглотил слюну.
Через день, когда мы шли той же дорогой, табора уже не было. Ветерок раздувал золу погасшего кострища и гонял бумажки по вытоптанной лужайке. «А куда ушли цыгане?» – спросил я бабушку. «Туда! За кордон…» – махнула она рукой за горизонт. И мне страшно захотелось «за кордон», который начинался на стыке леса и неба, за сиреневой акварельной полосой, похожей на след беличьей кисти по пузырчатому ватману.