Верующим не нужно доказывать, что начатое Иисусом движение небывалое, единственное в истории; но и неверующие могли бы это понять. Все остальные народные движения, как бы ни были велики, идут вширь, а это — вглубь; все — по человеческому сердцу скользят, а это входит в сердце; все, по человеческому разуму, отчасти разумны, а это — совершенно «безумно»: цель его — царство Божие на земле, как на небе, если не истина сверх разума, то «безумье» совершенное; все остальные — до края земли, а это — через край; все — только в «трех измерениях», а это и в «четвертом»; все только степные пожары, огромные вспышки соломы, а это — вулканический взрыв, первозданный, плавящий граниты, огонь.
Начатое Иисусом движение тотчас было подавлено, первая же искра его потушена, но, если бы пламя вспыхнуло, движение разрослось, то невозможно себе представить, чем бы оно кончилось. Все происходит на маленьком клочке земли, в темном углу далекой римской провинции, среди нескольких тысяч бедных Галилейских поселян и рыбаков, в несколько месяцев или даже недель, потому что вся остальная часть двух- или трехлетнего служения Господня — только бегство от народа, уединение с учениками. Все сосредоточено в одной, чуть видимой точке пространства, в одном миге времени. Но точка эта, разрастаясь, охватит шар земной; мига этого люди не забудут до конца времен.
Кажется иногда, что один волосок отделяет все человечество в этой именно точке, в этот именно миг, от чего-то, в самом деле небывалого в истории, что для одних есть гибель, для других — спасение мира. Вот почему, вглядываясь в то обыкновеннейшее — необычайнейшее из всех человеческих лиц, люди испытывают такую радость или такой ужас; смутно чувствуют все, что надо сделать что-то, — сами не знают что — только «скорей, скорей», или, как Марк-Петр косноязычно повторяет: «Тотчас, тотчас», — то ли за Него умереть, то ли Его убить.
Темные, бушующие волны прилива — людские множества, а влекущая волны, светлая, тихая над ними луна — Его лицо.
«Ты — Мой покой. Моя тишина», — говорит Сыну Матерь-Дух. Главное в лице Его — то, что оно такое тихое, — самое тихое, самое сильное в мире. Это вспоминает Петр, изображает Марк.
Буря на Геннисаретском озере. Лодку заливает волнами. Гибели ждут пловцы, а Учитель спит на корме, на скамьевой подушке гребцов, в тонущей лодке, как дитя в колыбели. И тихо лицо Его, светло.
Будят Его и говорят Ему: «Равви! Равви! или Тебе нужды нет, что мы погибаем?» (Мк. 4, 38; Лк. 8, 24.)
Встал, оглянул бушующее море, черное небо, и тише еще, светлее сделалось лицо. Ветру и морю сказал, как лающему на чужого человека псу говорит хозяин:
— Молчи, перестань!
И ветер внезапно утих, волны упали, как это часто бывает на Геннисаретском озере, где от неистового, сквозь горную щель Ou-el-hamam, дующего и отвесно падающего на озеро, северо-восточного ветра-сквозняка, начинаются внезапно и так же внезапно затихают сильнейшие бури.[459]
И сделалась великая тишина, γαλήνη μεγάλη (Μκ. 4, 39), — такая же, как на Его лице. И, вглядываясь в это знакомое-неизвестное, родное-чужое лицо, —
устрашились они страхом великим, —
может быть, не меньшим, чем тот, от грозившей им только что гибели. —
И говорили между собою: кто же это, что и ветер и море повинуются Ему? (Мк. 4, 41.)
Внутренние бури человеческие так же повинуются, как внешние, стихийные.
Только что пристали к берегу и, выйдя из лодки, поднялись на обрывистую кручу, где начинается унылая, красновато-глинистая, с бледными пятнами тощей травы, как бы струпьями на воспаленной коже, Гадаринская равнина, место нечистое, бывшее языческое кладбище, с опустевшими гробами-пещерами, нынешнее свиное пастбище,[460] — увидели, что в тишине бездыханной, под низко нависшими, темными, над темной равниной, тучами, несется на них иная буря, страшнейшая. Сразу не могли понять, что это, вихрь, зверь или человек, бежит, летит на них, с непохожим ни на что, ужасным, ни звериным, ни человеческим, криком. Вдруг поняли: ужас здешних мест, Гадаринский бесноватый, такой свирепый, что никто не смел проходить тем путем (Мт. 8, 28), и силы такой непомерной, что не мог быть связан никакими узами, — рвал веревки, разбивал оковы, и убегал от людей в пустыню, где ночью и днем, в горах и гробах, кричал и бился о камни (Мк. 5, 4–5.)
Видя, что бежит прямо на них, полегли за камни; если бы не стыдно было покинуть Учителя, все разбежались бы. А Тот стоял, не двигаясь, — ждал. В ужасе, закрыли глаза, чтоб не видеть. Ближе, все ближе крик, топот ног, — и вдруг тишина. Открыли глаза и увидели: жалкий, не страшный, голый, избитый, израненный, лежит у ног Иисуса, а Тот, наклонившись к нему, смотрит на него, как мать на больного ребенка.
Что было потом, уже никто хорошенько не помнил, — слишком ни на что непохожее, страшное, чудное. Помнили только третью бурю, после тех двух, стихийной и человеческой, — звериную: в вихре пыли, пронесшееся, с неистовым визгом и хрюканьем, двухтысячное стадо свиней. Ринулось с отвесной кручи в озеро, и опять — тишина.