После одного из таких снов, когда тринадцатилетний Крастышевский проснулся с бешено колотящимся сердцем, в липком поту, он впервые поставил перед собой задачу — найти такое сочетание слов, которое в безнадежной ситуации убило бы его немедленно. Эта задача, впрочем, заинтересовала его еще при чтении книги Густава Оже «Огонь и вода». Самый симпатичный герой — француз Молинар, обязательный шут при отважном капитане Паттерсоне, — попадал в плен к злобным каннибалам Новой Гвинеи, предпочитавшим пожирать жертву заживо, не сразу, а по куску. Дабы не попасть на этот пир в качестве главного деликатеса, Молинар с помощью древнего заклинания, передававшегося в их роду еще со времен крестоносцев, умертвил себя. Отчаяние кровопивцев, лишившихся свежатинки, было велико.
Хотя Крастышевский читал эту книгу еще в первом классе, он уже тогда задал воображаемому автору правильный вопрос: если роковое заклинание передавалось из уст в уста и каждый молодой Молинар получал его у одра предка, — почему оно не убивало его сразу? Положим, предок, произнеся семь ужасных слов, естественным образом загибался на месте; но почему они не останавливали сердце потомка? Эта мысль так мучила Крастышевского, отличавшегося уже и тогда некоторой мономанией, что он обратился с письмом к Густаву Оже, но не застал его в живых; ответ пришел от переводчика, которому письмо добросовестно вручили в товариществе Маркс.
Переводчик Измайлов писал, что точного ответа у него нет, но вопрос волновал и его; вероятно, полагал он, заклинание убивало лишь тогда, когда произносилось вслух. Существуют, писал он пытливому отроку, таинственные практики, связывающие устную речь с физиологией: так, именно произнесение вслух некоторых заклинаний у северных народностей способно облегчить боль, и даже у русских сохранились остатки этих верований. Известно, что простолюдины (подражать которым ни в коем случае не следует) после сильного ушиба произносят некоторые слова, почитающиеся неприличными. Когда мы их говорим про себя или — в редких случаях — читаем на бумаге, они не меняют ничего; но стоит после сильного ушиба выговорить запретное словосочетание, как боль сама собой уходит, тогда как повторять в этой ситуации «Я помню чудное мгновенье» было бы совершенно бессмысленно. «Как это верно!» — подумал юный Крастышевский. Ведь и ему случалось, споткнувшись на скользкой петербургской улице, говаривать про себя «…»! — или «…»!
Тогда он успокоился. Но в тринадцать лет снова озаботился поиском разгадки. Довольно скоро установил, что между голосовым или мысленным произнесением роковых слов нет большой разницы, артикуляция сама по себе неспособна остановить ничье сердце, а потому поиск самоубийственного заклинания, увы, остается задачей неразрешимой: счастливый исследователь отправится к праотцам ровно в тот момент, когда ему откроется таинственное словосочетание. Но уничтожить другого — задача исполнимая, только для этого нужно доскональное знание его биографии. С учителем словесности, как видим, сорвалось. Оставалось искать секреты менее радикального воздействия, и в этом Крастышевский за тридцать лет преуспел серьезно.