— Вот вы и увидели, и прекрасно, — широко и плоско улыбаясь, сказал Никитин. — И вы много еще чего увидите. И все это благодаря тому, что я вас вовремя высадил из состава, идущего в тупик. Другой ваш состав идет, может быть, в довольно сумрачные места, но это все-таки не тупик. И согласитесь, что человеком вы стали с того момента, как уволились из этой резервации. Там самое место для меня и для таких, как я, какие нигде больше не нужны, но мы больные люди, и нам там самое прибежище. А вы человек с будущим, и вам совершенно незачем эти игры в лицей. Я от вас многого ожидаю.
Он приступил ко второму бублику и понес совершеннейшую чушь, в которой Миша, даже если б и захотел, ничего не мог понять: ему было не до того, он был уже, в сущности, в армии, он стоял с Никитиным в низкопотолочной бубличной, а между тем являлся послезавтра помытым, имея при себе котелок, и ему не хотелось все это слушать. Никитин говорил про то, что народились новые люди, что Миша — один из них и что ему не следует прятаться от жизни, а надо прямо глубоко в нее погружаться, прямо въедаться… Он говорил про то, что искусство кончилось, что заниматься им больше не надо, а надо писать вещи, которые как сны, — но чтобы увидеть сон, согласитесь, Гвирцман, днем надо жить; и вот Миша должен жить, а он, Никитин, отсиживаться, потому что старый мир окончился в четырнадцатом году… Почему в четырнадцатом?! Почему не в семнадцатом? Но Никитин все нес этот свой западный бред, даром тут никому не нужный, нес только потому, что надо же ему как-то оправдывать свою мерзость; и вот он придумал себе миф, что не просто спасал свою личную липкую жизнь, а творил чужую. Все это было гадко, и Мише было не до того.
— Хорошо, Никитин, — сказал он, прервав его, когда тот в очередной раз откусил от бублика. — Сказал и душу облегчил. Мне тут завтра, — он нарочно приблизил, чтоб драматичнее, — в армию, и мне не до этих самоутешений. Будешь в институте — передавай привет.
— Но согласитесь, Гвирцман, — не смутился Никитин, — что добровольцем год назад было бы гораздо, гораздо лучше…
— И тебе было бы лучше не родиться, чем жить таким болезненным, — не удержался Миша. Он вообще теперь не умел сдерживаться, когда видел человека хуже себя: раз со мной так, почему же я должен иначе?
— Конечно, конечно, — заторопился Никитин, — мы с вами на брудершафт не пили, но разумеется! Просто исправлять это, понимаете, такой дурной тон…
Но Миша его не слушал, он вышел.
Домой не хотелось. А хотелось — вот странное дело — к Вале Крапивиной. Теперь ему предстояло как минимум два года, если не убьют в мирное время, а это случается запросто, обходиться без женской ласки. А женской ласки ему вдруг захотелось, и не такой снисходительной, какую могла бы ему подарить Лия, — а вот именно такой, подневольной, когда хочешь и нельзя, той, какую подарила бы Валя. И он подумал, что домой сейчас невыносимо, а вот к ней выносимо; и все было уже таким абсурдом с самого утра, что он решился.
Он проехал по Ленинградке на красно-рыжем трамвае и дошел до депо, когда уже темнело. Как во сне, свободно прошел в двухэтажный домик — хотя кому там было его останавливать? — и так же спокойно поднялся на второй этаж, и в приемной сидела, разумеется, Валя, совсем ему не удивившаяся.
— Чего приперся? — спросила она грубо.
— Завтра в армию забирают, попрощаться зашел, — так же грубо ответил он. — Уж ты жди, пожалуйста.
— Дело хорошее, — хохотнул мужичок, ожидавший приема; их много тут сидело, но Миша, как во сне, никого не замечал.
— Погоди, я щас, — сказала Валя и скрылась в начальственном кабинете. Через минуту легко выпорхнула оттуда — ей, видимо, многое теперь позволялось.
— Ну идем, — и она, стремительно накинув все ту же облезлую черную шубу, поманила его к лестнице.
— Куда это?
— Иди, не спрашивай, — сказала она и потащила вниз, в бездну.
Общежитие Метростроя, куда Валя стремительно вела его за руку, словно на буксире, стояло неподалеку все от того же «Сокола» и пленяло чистотой. Тут, кажется, еще пахло стройкой — его совсем недавно закончили и толком не обжили. Строители дивных подземных дворцов жили в царских условиях, по четверо. Женский корпус — желто-розовый, кирпичный, четырехэтажный, — был увенчан даже чем-то вроде мансарды, но кто там жил, куда вело круглое чердачное окошко? Миша всегда мечтал жить за таким окошком.