Наибольший материал Крастышевскому давали трудовые и любовные, да еще иногда заговоры на здоровье. Следовало отличать подлинные тексты от бесчисленных имитаций: в последние сто лет стилизации под русский, а на самом деле немецкий стиль плодились с грибной скоростью. Отличительной их чертой были постпозитивы — гусли звончатые, луга пышные, — всё это пришло, конечно, из французского. Древние тексты отличались не звероватостью, а именно алогичностью, непредсказуемостью: целебен был не смысл их, а звук, как в имени лошади типа Карман — что общего у жеребца с карманом? — важно было происхождение от Картины и Мангала. Пусть тебе ворон, пусть тебе вон он, пусть тебе ворог, пусть тебе_творог, — записал Шахматов от старухи под Ростовом Великим; в этом не было никакого смысла, но от зубов помогало.
Первый свой заговор Крастышевский сочинил, убаюкивая сына, и как–то сбил у него температуру — сам не понял как. Впрочем, в такие минуты просыпаются в организме неведомые силы. Чуковский, бывший некоторое время его соседом по Лештукову переулку, лучшую детскую поэму сочинил, тоже заговаривая боль и жар у больного сына. Вернуть то жуткое вдохновение потом уже невозможно, да и вообще, оно не подчиняется никаким законам.
Заметим: сказанное слово действовало далеко не всегда. В девятнадцатом году Крастышевского грабили в Москве на Петровке, и хотя он спокойно, с полной убедительностью сказал: «Вот возьми гору на открытой тропе, черную, усатую, крепко засоли», — грабитель только взглянул на него как на идиота и продолжил ревизию его карманов. С письменной речью дело обстояло проще, тут не мог подвести голос, не влияла интонация. Вообще глупостью было бы думать, что вот так сочинил — и действует: это было примерно как стихи. Все мы знаем законы стихосложения, но далеко не каждый может написать уже упомянутое «Я помню чудное мгновенье». Если бы стиховедение позволяло сочинять, все шедевры уже были бы созданы, а между тем добыча их остается занятием нелегким. Метод Крастышевского, как он сформировался к началу тридцатых, позволял достичь известных результатов при регулярной обработке заранее известного адресата, но не гарантировал ничего. Каким отличным делом стало бы сверхписательство, если бы с его помощью можно было уговорить любую женщину, обольстить начальство, выколотить повышенную зарплату! Жизнь превратилась бы в непрерывную конкуренцию словотворцев, а общение свелось бы к обмену заговорами вроде: «Принеси свою горь, унеси мою хворь, пусти по морю синему, по ливню линему, по бивню бинему» — «Вон, моя вонь, дон, моя донь, по песку крупичату, по мыску язычату!» Но способы выбить деньги Крастышевского не интересовали, а с женщинами все было слишком просто. Они в двадцатые годы были истерически податливы, ибо мужчин осталось мало, а за мужчин при должностях и вовсе шла смертельная борьба. Крастышевский брезговал такой легкой добычей. Он ушел от жены в двадцать третьем, когда понял, что у него завелся счастливый соперник. Правду сказать, сбежал с облегчением. Человеку, овладевающему главной тайной языка, к которой лишь приблизился Хлебников, к которой даже не подошел Якобсон, — не было нужды в отвлечениях.
К тридцати трем годам — началу самого плодотворного своего периода — Крастышевский был одиноким контрольным редактором в издательстве «Энциклопедия», попутно редактировал диалоги для фильмов: с началом звукового кино явилась потребность в профессионале, умевшем приспособить суконный язык сценариста к нравам описываемой эпохи. У Крастышевского не было других забот, кроме одной.
- 2 -
Разумеется, прежде чем всецело на ней сосредоточиться, он изучил общие законы словесности и не нашел в них ничего сложного. Самым перспективным жанром двадцатых был плутовской роман. Первым плутовским романом было Евангелие — рецепт был прост и включал десять составляющих.