Как–то один из немногих оставшихся собеседников сказал Крастышевскому: «Думаю написать книгу, которая произвела бы впечатление на…».
— А на остальных? — тут же спросил Крастышевский.
— Остальные считали бы верхний слой и ничего не поняли. Мне нужно написать сочинение, которое прочли бы все, а по–настоящему понял один.
Интересно, подумал Крастышевский, откуда он знает. Результатами своих изысканий он не делился.
— Полагаю, — сказал он с кажущимся равнодушием, — нужно совместить две абсолютно выигрышные стратегии, объединив в одном повество–вании «Одиссею» с «Фаустом». Один ирландец так поступил и прославился чрезвычайно.
— Расскажите, — попросил знакомец.
— Да вы ведь и сами наверняка читали, Стечин перевел с учениками для «Интернациональной литературы».
— Я ничего сейчас не читаю, — сказал бывший врач, — нейрастения.
— Ничего особенного, но угадано верно. Одна часть книги — скитания по городу в течение дня дублинского еврея, нового Одиссея. Другая — такие же скитания его как бы сына, потому что настоящий сын умер в младенчестве. Он обретает новый объект заботы в лице одинокого мыслителя, который в последний раз мылся в октябре, а дело происходит в июне.
— И что же, — спросил врач, — он его моет?
— До этого не доходит, но поит.
— По–моему, чушь.
— Почему, любопытно.
Врач помедлил и спросил прямо:
— Как полагаете, на какие клавиши следовало бы нажать, чтобы там лучше всего поняли?
— Я же всерьез, — ответил Крастышевский. — Сочетание «Гамлета» с «Фаустом» способно творить чудеса. Плут — для всех, доктор — для адресата. Что до впечатления — думаю, для читателя, которого имеете в виду вы, хорошо бы побольше голого тела…
— Я подумаю, — обещал врач, а Крастышевский обратился к себе с монологом из «Гамлета»: как, уже и до этого дошло, а я медлю, медлю, медлю, — я! Я один, знающий, как это делается!
Но на самом деле он не медлил; уже четыре года, как не медлил.
- 3 -
Больше всего на свете Крастышевский боялся войны. Нет, больше всего на свете, как мы помним, Крастышевский боялся замкнутого пространства. Но война–то и представлялась ему апофеозом замкнутого пространства: окоп, со всех сторон сыплется земля, нельзя никуда пойти без дозволения, все время надо куда–то бежать, обязательно умирать, а смерть и есть самая безнадежная замкнутость. Крастышевский начитался ужасов о войне четырнадцатого года и помнил общую патриотическую истерику. Это была дичь, мерзость, позорище.
Вдруг словно разрешили наихудшее, и люди этим разрешением радостно воспользовались. Он был в седьмом классе, и все, кого он ненавидел, тут же ринулись в погромщики. Радостная расправа с немецкими магазинами все объяснила ему про грядущую революцию. Тогда тоже было выдано разрешение на худшее. У Крастышевского были основания полагать, что новая мировая война окажется последней. Человечество достигло некоего предела и почти перешло на новую ступень, но это была ступень вавилонского зиккурата. Разрушение было не за горами. Но если даже оно предопределено, о чем заговорили в двадцатые годы почти все серьезные люди, — это не повод приближать неизбежное. Мы все умрем, но лучше не торопиться.
Нужно было выработать стратегию. Понятно, что вопрос о войне будет решать один человек. Понятно, что этому человеку война необходима, потому что в конце концов любой Вавилон упирается в войну. Сплочение нации, все такое. Военная риторика с самого начала слышалась отовсюду. Только чудом не взяли Варшаву, после этого жили мечтой о мести, дальше прицеливались ко всем. Иногда Крастышевский слышал осторожные разговоры о том, что на самом деле мы не хотим, не допустим, не выдержим войны; что нам нужно двадцать лет мирного развития; что Европа пусть хоть вся передерется, а мы пожнем плоды. Но даже если на самом верху действительно не хотели войны, вся логика европейской, да и всемирной, истории вела к этому, и начать войну обречены были мы. Крастышевский с ужасом присматривался к приготовлениям, читал «Красную звезду» и «Библиотеку командира», видел явственно наступательный характер всех будущих операций и все ясней понимал, что выхода нет. То есть выход был, и Крастышевский увидел его в тридцать пятом.