Жанр был неважен. Одно из первых открытий Крастышевского состояло в том, что содержание текста вообще не воздействует на читателя. Придавать ему значение можно было в доформальную эпоху. Формальная эпоха открыла, что текст есть конструкция, структура, и воздействует на читателя именно соразмерность этой структуры. Тынянов — открыв это, но не напечатав — перешел на невинную с виду историческую прозу и создал по крайней мере один превосходный, законченный образец, чтение которого в самом деле сильно влияло на читателя, — но увы! — в безумном напряжении сил гений пошел не туда, и заостренная им стрела полетела в его собственную голову. С чародеями случается такое — заклинание поражает заклинателя; с этого дня голова его была расщепляема, пожираема, палима убийственным недугом, всегда имеющим, увы, эндогенную природу. При чтении главы пятой, дойдя до слов «туманно, оголтело смотрел в жадные черные глаза продавцов», Крастышевский застонал сквозь зубы и схватился за свою вытянутую голову: он увидел роковую ошибку. До этого все развивалось с изяществом и легкостью танцевальными, прямо с пареньем, — но здесь автор обсчитался, соскочил, и дальше вся работа шла в направлении аутоиммунном, в полном соответствии с названием. После этого, несмотря на титанические усилия, Тынянов ничего уже сделать не мог, и Крастышевский с ужасом следил за его распадом; один раз послал сострадательное письмо, но ответа не получил, добился лишь — как и полагал — кратковременной вспышки творческой активности. Это Крастышевский еще умел, и это было несложно; а вот добиться того главного, чего он желал, — было сложно.
Но лазейку, микронную точку, в которую надлежало бить, — он нашел, и все благодаря спасительному кино. Раз в полгода на главный стол ложилась сводка об экспорте советского искусства: количество закупленных картин, переведенных книг, приглашенных на международные конгрессы авторов. Сначала, как верно смекнул Крастышевский, это был показатель престижа: чего от нас хотят, за что любят. Впоследствии — с тех примерно пор, как Совкино преобразовалось в Союзкино, — это был еще и смотр потенциальных шпионов: кого приглашают, кого слишком хотят видеть? Всякий заграничный успех с этого времени был уже приговором, хотя раньше воспринимался как еще одно утверждение наших ценностей. Шумяцкий, как все «отсохисты» — так прозвал Стечин простых людей от сохи, — доверял грамотным, вообще любил культуру, хоть и давил ее неутомимо; но давил именно тех, в ком чуял пролетарский дух, а спецов не трогал, даже боялся. И Крастышевский осторожно втерся в Союзкино — редактором, не более; должность его была мельчайшая, чиновничья. Он подготавливал отчеты по зарубежным поездкам, по экспорту отечественного кино, по кинофестивалям, куда приглашали наших. Он был в этом мире свой, ибо там сохранились добрые нравы, которых давно — а может, и никогда — не было в литературе. Его любили. Он был почти родной.
Вот, оказывается, как легко колебать мировые струны — достаточно найти единственный вариант, при котором твое сочинение, в любом жанре, любого содержания, ложилось бы перед верховные очи. Пользуясь своими кодами, Крастышевский мог, вероятно, добиться для себя министерского поста, или вынудить верховное начальство к уходу в монастырь, или ниспровергнуть любого сановника, казавшегося ему вредоносным. Но все эти мелкие задачи Крастышевского не волновали. Он спасал человечество, блокируя мысль о войне, ставя на ней крест, внушая панический страх перед нею. Мономания имеет свои преимущества: человеку, всецело поглощенному одной мыслью, не нужна семья, чужды посторонние интересы, смешны богатство и алчность. Мономан бьет в одну точку, не отвлекаясь ни на что. Если десять лет кряду думать об одном и том же — выдумаешь.
Особенности текста, призванного влиять, были следующие, — нет, скажем сначала еще об одном, чтобы снять недоразумения. Всякий ли текст влияет? О, разумеется. Да ничто и не влияет, кроме текста. Прочитанное способно вызвать мигрень верней любых погодных перемен, расстройство желудка — верней несвежей пищи. С первых навыков чтения, получаемых обычно в четыре–пять лет, человек управляем буквами, реже звуками. Но далеко не всякий автор применяет эти приемы сознательно, и потому после чтения мы испытываем неконтролируемую тошноту, отчаяние, изжогу, иногда эйфорию. Крастышевский первым рассчитал влияние расстановки гласных на сердечные ритмы, научился внушать, а затем исцелять головную боль, так внедрять цифры в сознание читателя, чтобы программировать его на определенные последовательности действий. До него все это было стихийно, и многие простужались от простого чтения детских повестей, а другие страдали запорами от советских производственных романов, не понимая, при чем тут цемент. Цемент тут при том, что незачем подменять художественную ткань цементом, — хотя, назови автор свой роман «Амброзия», все было бы то же самое.