Ковентри, Ковентри. Это слово все чаще мучило его. Что–то было в самом его звучании. Крастышевский знал, что в августе прошлого года город почти стерли с лица земли. Почему Ковентри ничему их не научил? Нужно было найти звуковой антоним для Ковентри, но он не находился. Нужные слова вообще словно кто вымел из его мозга. Смог еще подумать «вымел», но само это слово уже почти ничего не значило.
Оставался шанс. Крастышевский приготовил за неделю документ, который можно было подать.
В субботу, двадцать первого, позвонил Лене. Леня мог как–нибудь отвезти своему начальству. Начальство могло как–нибудь, любой ценой, под предлогом особой срочности… Наверняка у них есть там каналы. Это был текст, призывавший не расслабляться ни на секунду. Это был текст, призывавший начать, ибо было уже ясно, что в противном случае первыми начнут они; и тогда, в сочетании с внезапностью, безумной внезапностью, вся их огневая мощь… вся сила и тяжесть покорившейся им Европы… Если сейчас, немедленно, не прочесть то, что он подготовил, и не избавиться от благодушества, — может произойти нечеловеческое, непредставимое.
Был первый ясный день после нескольких жарких, удушливых и дождливых. Травы пошли в бешеный рост. По Москве ходили, кружились, порхали счастливые люди. Крастышевский дрожащей рукой, не попадая в кольца диска, звонил из уличного телефона.
— Лени нет, он уехал, — сообщил ему дряблый старушечий голос.
— Как нет, как уехал?! — в ужасе вскричал Крастышевский. — Он необходим, его на службу вызывают сейчас же!
— Он уехал на выходные, — уже с раздражением повторил старушечий голос. — Его не будет до завтра, до вечера.
— Боже мой! — простонал Крастышевский. — Тут минуты дороги, я не спал пять ночей! Умоляю вас, скажите, может быть, можно его как–нибудь найти?
— Я говорю вам, что он уехал, — торжествующе проговорил голос, и связь прервалась.
Все было кончено. Можно, конечно, искать другие нити, но все они вели в никуда. Сама судьба говорила Крастышевскому, что мир спасти нельзя, что чума начнет первой, и тогда уже никакого другого финала не вырисовывалось. Миру предстояло погибнуть, доказав перед этим полную, безоговорочную заслуженность погибели.
И тогда Крастышевский решился выкинуть на стол свой последний козырь.
Тут надо объяснение. А впрочем, не надо никакого объяснения. Как всякий человек, долго и целеустремленно над чем–нибудь работавший, он давно понимал, что мир не просто так, что мир не сам собой, что мир есть почерк, и почерк указывает на акт творения. Были не только люди и не только верховный творец, вот что важно помнить, — были медиаторы, посредники вроде Лени. У них был свой язык, остатки которого растворены в древнейших языках земли, например в санскрите. Санскрит Крастышевский знал в тех пределах, в каких понадобилось бы объясниться с первым встреченным носителем языка, если бы существовала та вымечтанная Индия, где говорили бы на санскрите. Этот язык был не выдуман, а спущен с небес. Фонемы имели там собственное значение.
И Крастышевский задумал обратиться ко всем медиаторам — к Вестникам, как принято было их называть, в час, когда Вестники слышат. А именно в три часа утра. Разговаривать с Вестниками надлежало на высоком, открытом пространстве. Проникнуть на крышу по пожарной лестнице не составляло труда. Крастышевский стоял над городом, прозрачным и спящим. Начинало светать. Воздух был тесен от запахов и вестников. Вестники стремились к запахам. Редко выпадало им обонять над этим городом что–то столь прекрасное, все больше зловонный пот, пот ужаса и вины. Но теперь они торопились насытиться благовониями жасмина, и черемухи, и уже отцветающей сирени, и только готовящейся к цветению липы. Темно–голубой и даже черно–голубой воздух окружал Крастышевского, и он заговорил.
— Ажгуххр! Ахрр! Ахрр!
Это были слова призыва к готовности, к полной боевой готовности; к тому, чтобы уничтожить себя, швырнуть себя в бездну. Это были слова отпора. Это были слова, после которых никто не посмел бы предлагать капитуляцию, просить об отсрочке, надеяться. Это были слова самой черной решимости, от которых должны были проснуться мертвые.
— Ажгун! Гррахр! Шррруггр!
Крастышевский услышал внизу свисток милиционера, и это означало, что надо торопиться.
— Гррастр! Трррубр! Андадавр!
За ним уже лезли. Крастышевский прижался к трубе. Теперь пусть будет что угодно. Они всё поняли, но и другие всё поняли. Он расслышал, как в воздухе что–то — непонятно что, но несомненное что–то — словно сказало ему: да, да, да.
— ЭПИЛОГ -
Ранним утром в воскресенье Леня с женой и дочкой отправился в лес. Наташа давно просилась в лес, и хотя грибам было еще рано, он не мог отказать. Она никогда не была в настоящем лесу, и ей казалось, что это что–то вроде царства Бабыяги — Бабы–ягищи, как она говорила. Она вообще любила смешно коверкать слова, и всегда с преувеличением. Картошка была картошища, дворовая черная лайка Багира была Багирулища.