Между тем ничего необычного из людей не полезло, это было нормальным их состоянием, но Крастышевский, избалованный великими переменами, продолжал ждать от человечества порыва к сверхчеловечеству. Напрасно, напрасно! Застыв на грани сверхчеловечества и почуяв его незнакомый химический запах, человечество стремглав устремилось назад, и вправе ли мы упрекать его за это? Не сам ли он понимал, что большая война неизбежно покажется массе единственным выходом, — ибо иначе она прыгнет в новое состояние, а это новое состояние для масс неприемлемо? Война была простейшим способом затормозить время, вот они его и тормозили; пока еще обходились паллиативами. Вот они съели Польшу, вольный дух Европы; вот надругались над всем, во имя чего стоило жить. И все же это была жизнь, пристойная жизнь; многие были довольны. Кое–кто уже говорил, что полячишки, в сущности, всегда нас ненавидели. Любопытно было посмотреть, как менялся репертуар. Одна Юдина еще отваживалась играть Шопена; зато как ворвался Вагнер! Он был теперь везде — каменная сентиментальность, кровавые слюни, титаническая развесистая конфетница, кильский курортник, пыжащийся перед зеркалом, надувший и ту мыщцý, и эту… Германия была своя, глубоко своя; Германия была родственна худшему, что тут гнездилось. Совместный парад Крастышевского добил. И он знал, кто виноват.
Он один знал, кто виноват. Он один был виноват.
И с сентября 1939 года он начал внушать другое, совсем другое.
- 5 -
Искусство отличается от жизни тем, что искусство нефункционально. Например, если в книге много персонажей, часть которых тут же исчезает и низачем больше не нужна, — прошел, передал пакет, провалился, — это книгу не портит. Напротив, создается ощущение большого живого пространства. Если в книге на сцене висит ружье, оно ни в коем случае не должно стрелять. Если о персонаже сообщается, что он декоратор, главное — не дать ему писать декорации.
В жизни, напротив, все не так, потому что в книге будущее в виде второго тома может не наступить вовсе, а в жизни обязано, деваться некуда. В жизни если кто–то передает пакет, то в нем записка о том, где висит ружье. И оно обязательно выстрелит, как только декоратор убедится, что из–за несчастной любви он не может больше писать декорации. В жизни все неотвратимо подводится к единственной разгадке, к необходимому следствию; в книге случайности бывают, а в жизни — никогда. Поэтому Крастышевский занимался жизнью, а не книгами.
Однажды он включил радио, которое вообще–то слушал редко. Но ему нужно было знать, что происходит, хотя он и меньше верил в слово устное, нежели в прочитанное глазами. Итак, он включил радио и услышал в полном смысле нечеловеческую музыку. Когда так говорили про Бетховена, это было ерундой. Бетховен был как раз совсем, слишком человеческий. Теперь Крастышевский слышал то, что сейчас будет, и даже то, что от всего этого останется.
Надо заметить — прежде чем перейти к слушанию нечеловеческого, — что Крастышевский вообще не доверял музыке. «Чего хочет от меня эта музыка?» Она никогда не говорит, и под ее влиянием одинаково легко пойти в атаку и убежать, спасая свою ничтожную, драгоценную жизнь. Один слышит «Крейцерову сонату» и думает про ливень стеной, а другой — про половое чувство. От этих ненадежных искусств нельзя ждать конкретного результата, несмотря на всю внешнюю эффектность. Но тут он услышал строгое, точное сообщение, зашифрованное в рыцарском танце из нового балета, балета, где, как сообщалось, судьба веронских любовников будет не такой, как у Шекспира, а лучше. Впрочем, до постановки еще долго, Уланова только репетирует, а пока вот вам, почтенные слушатели — и в уши ему ударило: спасения нет. Что бы Крастышевский ни сделал, бездна подползала сама, и остановить ее не было способа. Это был танец заслуженной казни, столь отчетливый, что его можно было записать словами, — и он кинулся это делать, благо эта музыка звучала в нем теперь дни и ночи. Сначала слова были не те, случайные, но приходящие не случайно: они задавали сумрачный колорит как бы готического леса. Ночь — да — ночь — да — ночь — сосна осина пальма ель сосна осиииина! Ночь туда сюда туда сюда туда сюда отсюда! вон отсюда вон прошу тебя прошу тебя молю тебя! После чего в невыносимом верхнем регистре, после внезапной барабанной отбивки (как тьфу) — крик мольба косьба судьба, гульба пальба труба — нет! Да!