Было бы весьма заманчиво исследовать другие эпохи и стилистические направления и выявить, имелось ли и в них и какое именно подобное же соотношение между творчеством художника и богословскими установками. Разве, например, все возрастающее отчуждение между Церковью и искусством, наблюдаемое на Западе со времени Возрождения, не имеет ничего общего с одновременным «отвращением от Богочеловеческой тайны»[609]
? Разве вновь вспыхнувшее, отчасти весьма радикальное, иконоборчество времени Реформации не имеет ничего общего со смещением акцентов в понимании тайны Христовой?[610]Следовало бы также исследовать, не было ли сверхизобильное искусство барокко попыткой еще раз и совсем новым способом возвратиться к «богочеловеческому» синтезу, когда художественные выразительные возможности получили «право жительства» в сердце Церкви и богослужения, так что все красоты земли побратались с красотами неба[611]
.А сегодня? Соотношение Церкви и искусства никогда не было столько напряженным, столь дурным, столь небытийным, как ныне. Было бы пустым делом высчитывать, кто в этм повинен и в какой мере виновата Церковь или виновато искусство. Речь должна идти о новом зрении и слышании, о новом чувствовании тайны.
Не через приспособление, не путем намеренной модернизации Церковь вновь станет сферой приложения сил искусства, но благодаря пробудившемуся восприятию Богочеловеческой тайны.
В той Церкви, которая в своем богослужении, в своем бытии жива благоговением перед тайной, — там и обретет себе благоприятное место искусство, не гоняющееся за успехом во что бы то ни стало[612]
. Обвораживающее воздействие, ныне исходящее от икон, — это сигнал. В нем сокрыто нечто большее, чем простая ностальгия. В нем отразилась тоска по чистой, ясной красоте, отраженной на иконах.Конечно, мы не думаем, что возврат к древней иконописи есть
Свидетельством совершенно особого, потрясающего рода, однако, является лик, появившийся на пороге настоящего века, который, посреди нашего переполненного образами и все же бедного искусством времени, показал нам, в непредвиденной прямоте, — искаженное, разбитое и тем не менее несказанно возвышенное лицо Распятого. Когда в 1898 г. Секондо Пиа в первый раз делал фотографии Туринской плащаницы, едва ли кто-либо в научном мире не верил в подлинность реликвии. Когда же Пиа стал проявлять свои пластинки, он первым среди людей увидел, как на фотонегативе выступает неподражаемый, таинственный лик, так что точные негативные отпечатки обнаружили видимый на плащанице облик.
Исследования, становящиеся все точнее, предпринятые с тех пор (самое основательное восходит к 1978 г.)[614]
, пока не привели к разгадке плащаницы. Но они окончательно исключили возможность подделки. Ни один из показателей не исключает, что изображенный на плащанице — Иисус Христос, а многие из них говорят за это; никто до сих пор не в состоянии объяснить, как возник этот образ.Разве это не знамение для нашего времени, что нам именно сейчас дан сей образ, образ распятого, до смерти замученного Человека, тем не менее и в смерти сохранившего Свое несокрушимое достоинство; сей смертрый образ, возникший необъяснимым способом, — возможно дан нам сегодня именно потому, что в нем жизнь победила Смерть; потому, что Воскресший пожелал на нем оставить для нас след своей победы над смертью[615]
— очертание Своего лица, Лика вочеловечившегося Бога?Первое сообщение о широко проведенных в 1978 г. исследованиях см.: К. Е. Stevenson и G. R. Habermas, Verdict on the Shroud, Ann Arbor, Michigan 1981; на франц. яз.: La verite sur le Suaire de Turin, Paris 1981.