На веранде снова пели вдвоем. Посетитель, темноволосый мужчина с густыми усами, смотрел прямо на гитариста, который прислонился к бочонкам с вином — одна нога на стуле, голова слегка наклонена к согнутой под грифом левой руке. Песня набирала силу, пронзительно-жалобная. Она говорила о неизбежности. Время течет, любовь увядает, скорбь глубока и неодолима. Как и местные жители, занятые разговором, поющие словно уходили далеко за рамки стандартной задущевности текста. Их подлинной темой была память, и трагическая любовная история, и люди, отдающие свои голоса песне. Темноволосый был собран — он пристально смотрел на старого музыканта и ни разу не отвел взгляда в сторону. Его переполняло чувство. Оно светилось в его глазах. Песня пробудила в нем видимое волнение, он даже чуть приподнялся на стуле. Поющих разделяло футов двадцать, их голоса перетекали один в другой. Потом гитарист тоже поднял взгляд — тощая личность с седой щетиной, чей-нибудь троюродный брат, такие спят за угловыми столиками в каждом кафе на любом острове. Остаток песни они, чужие друг другу, смотрели вместе на что-то незримое посередине. Что это было — кровное воспоминание, общее прошлое? Не знаю.
Я сидел с Дэвидом у него на балконе над Национальным парком, напротив Олимпийского стадиона, и глядел в сторону Акрополя. Пентелийский мрамор, старый и новый. В соседнем здании, в квартире с двумя спальнями, жил премьер-министр.
— Тебя соблазняют монетой.
Он говорил о своих самых трудных назначениях. Сидел в мокрой одежде, правда, без туфель и блейзера, и пил пиво. Он был довольно крупный человек, только начинающий полнеть, в его медлительных движениях ощущалась смутная угроза.
Временами из темноты слышалось тарахтенье — это мотоциклы проносились по ночному городу. Линдзи уже спала.
— Чем подозрительней место, чем неспокойнее в политическом отношении, чем выше гам число барханов на квадратную милю, тем больше наши нью-йоркские начальники стараются подсластить пилюлю. В Безлюдном Крае [5]барханы высотой по восемьсот, а то и по девятьсот футов. Я летал через него с одним парнем из «Арамко» [6]. Да что говорить.
В Джидде летучие мыши-крыланы пикировали из ночного мрака на его бассейн и пили воду на лету. Его жена — первая — как-то раз вышла из дому и увидела трех бабуинов, скачущих по капоту и крыше их автомобиля.
В Тегеране, между двумя браками, он придумал название «День цепей». Это был десятый день месяца мухаррама, пора скорби и самобичевания. В то время как сотни тысяч людей, некоторые из них в саванах, шли к центру города, бичуя себя стальными прутьями и цепями с прикрепленными к ним лезвиями ножей, Дэвид устроил вечеринку в честь Дня цепей — его дом в Северном Тегеране защищали от участников процессии военные отряды и танковое оцепление. Гости слышали монотонное пение толпы, но что они кричат — «Смерть шаху» или «Аллах велик» — и имеет ли это какое-нибудь значение, никто толком не знал. Чего Дэвид боялся в Тегеране, так это уличного движения. Четырехмильные пробки — и вся эта масса апокалипсически медленно, дюйм за дюймом, ползет, скрежеща, точно паковый лед. Люди водят как хотят. На него постоянно стремились наехать задним ходом. Стоило ему свернуть в узкий проулок, как он видел несущуюся на него задом машину. От него ждали, чтобы он убрался, или взлетел в воздух, или исчез. Со временем он понял, что в этом так пугает — вещь настолько простая, что он не мог отделить ее от большего чуда, коим являлся город, полный разъезжающих задом наперед автомобилей.
Раньше, в Стамбуле, он говорил, что хочет запросить в нью-йоркском «Мейнланде» разрешение на покупку джипа с пулеметом на крыше, чтобы ездить с работы и на работу. Более серьезно он собирался бронировать машину. «Бронирование, — объяснил он мне, — это чрезвычайно дорогостоящая операция. Сорок тысяч долларов. Если твой шофер получает разрешение носить оружие, это рассматривается как мелкая поставка вооружения Боевому отряду марксистско-ленинской пропаганды. Не потому, что шофер отдаст им пистолет. Они сами возьмут его, когда изрешетят вас обоих из „Калашниковых“ или разнесут противотанковыми фанатами».