В воскресенье Пятидесятница, Троицын день, а в следующий за ним понедельник – Духов день. Между прочим, существует акафист Пресвятой Троице. Акафист – от καθιζω «сижу»; ακαθιστον – «несидение». Во время службы давали возможность отдохнуть, на кафизмах разрешалось сидеть. А то – ακαθιστος, т.е. несидельное время, в которое нельзя сидеть. Особо торжественные песнопения. Акафист состоит из вступления, заключительной молитвы и маленьких стихир. Они поэтичные, каждая строка начинается с «радуйся», χαιρε. Например: «Радуйся, афинейские плетения растерзающая». Есть акафисты Иисусу Сладчайшему. Акафисты всем святым. Но более потрясающего, чем акафист Божьей Матери и Иисусу Сладчайшему нет. Замечательное богословие и замечательная поэзия. Особенно если читать по-гречески.
Я вспоминаю молодость, ездил тогда по монастырям, где только еще мог застать. Монастырская служба, полная, содержит то, что наши светские батюшки опускают. Нельзя не опускать. Мужики заняты, им надо спешить заняться делом, хозяйки полны забот о доме, мусор вымести, пищу приготовить, для Бога времени нету. А в монастыре – замечательно. Архиерейская служба особенно. Поют три мальчика, это не то, что голоса баб сорока-пятидесяти лет. Εις πολλα ετη δεσποτα – звонкие, чистые голоса десятилетних мальчиков. Это многолетие – целая часть литургии, когда присутствует архиерей; диакон кадит, и три мальчика поют. Чувствуется зримо благодать епископа.
И вот я помню Акафист Пресвятой Троице, в службе на Троицын день. Ну я тебе скажу, ведь это проспект десяти богословских диссертаций. И с тех пор я этого не слышал. Эти попы светские, я их терпеть не могу.
Монастырская служба продолжается шесть-семь часов. Литургия – тоже; начинают рано, в семь утра, и кончают к двум часам дня. Потом – монашеское пение другое, нету приемов светских и нет женских голосов, которые слышишь в обычной церкви – отвратительно. Эта вычурность, это оперное пение – отвратительно все.
Настоящая служба только в монастыре. И, конечно, теперь русский мужик ничего этого не знает. Но я тот мужик, который еще захватил конец. И с этим воспоминанием я живу всю жизнь. Теперь эта культура исчезла, ее нигде нет. Русский мужик все это уничтожил. А какое было величие! Недаром Флоренский написал статью о православном богослужении, «Храмовое действо как синтез искусств».
Я был свидетелем того, как эта культура исчезла. При мне пятьдесят лет лиц духовного звания всё высылали и высылали. Как только начинает входить в жизнь своих духовных детей, как появляется кто чуть поумнее, постарательнее – сразу высылают.
У Флоренского еще больше о богатстве православного богословия в лекциях «Смысл идеализма», они вышли отдельной книжкой.
Скажу по секрету, я христианин. Для меня величайшее достижение в смысле христианского подвига – исихазм. Это значит – не о теле думать, а о Боге. В исихазме мысль выше разума. Разум – разлагает. Я, хотя всю жизнь занимаюсь наукой, все же недостаточно воспитан. (Возможно, именно по этому самому, что занимаюсь наукой.) Как-то должно быть по-другому. Должны быть зачатки неевропейского типа. Απλωσις, опрощение: все настолько становится просто, что нет ничего. Также это и θεωσις, обóжение. Человек становится как бы Богом, но не по существу, – что было бы кощунством, – а по благодати. Это возвышается над разумом, человек держится уже только верой. Ничего не остается. И даже о самом Боге человек перестает думать. Ведь Бог для нас обычно – это система богословия. А тут – полная неразличенность. Исихасты называют свое видение божественным светом. В нем – ни чего-то более светлого, ни более темного, а один свет…
Но я думаю, что мы искажены – всей суетой, разными заседаниями, – так что психика не может добиться простоты, απλωσις. Если могла бы, то только от природы. Как от природы человек злой, или мягкий. Есть люди, которые способны [к исихии, к совершенному видению]. Но только не в нашей Европе. Может быть, последнее, что [знал в смысле такого видения европейский человек], – это Abgeschiedenheit, отрешенность немецких мистиков.
Флоренский? Я его мало знал. Человек тихий, скромный, ходивший всегда с опущенными глазами. Он имел пять человек детей. То что он имел пять человек детей, кажется, противоречит отрешенности. Я видел его несколько раз, даже ночевал у него один раз, идя из Троицы в Параклит. Ночь. Некуда деваться. Пойду к отцу Павлу! Я был мальчишка, все равно где спать. Пришел. Отца Павла нет. Он ведь и инженер. На службе тогда было очень строго. Был уже Сталин, приучавший всех работать и по ночам. Анна Михайловна меня немного знала. «Простите, некуда деться, я как нищий за подаянием; иду в Параклит, подайте Христа ради, приютите; в Москву ехать не хочу». Пожалуйста. Положила меня на диван. «У меня пятеро душ детей». Думается, что наличие такого большого семейства должно озабочивать…