«Вот, после, пускай отоспится с дороги, в себя придет — тогда и поговорим,» — как будто в ухо увещевающе шепнул голос старого слуги, заботливо придерживающего на плечах пана теплый плащ (и самого не в меру ретивого пана, придерживающего за плечи: «Погорите только, светлый пан…»)… Только ведь не было тогда, на лестнице старого слуги … может, и тогда, ночью — не было? То есть, может, и не при чем был старый заботливый слуга, укутавший зябкие плечи пана в теплый плащ? И нечего сваливать на него, бессловесного старика, не замышлявшего дурного, — то, в чем была вина одного пана Владислава. Забияки и лихого храбреца, оказавшегося на деле самым обыкновенным трусом. Дважды трусом. Ночью, перед костром, в котором заживо горела и отчаянно звала на помощь женщина; а потом днем, перед закрытой дверью, за которой — беззвучно теперь, без огня и дыма, сгорал от горя его собственный брат.
Вот так он постоял немного, глядя наверх, в закрывшуюся за братом дверь — не зная, что спустя несколько часов — и до конца жизни — будет проклинать себя за эту нерешительность (или трусость?). И стал медленно спускаться вниз.
На последней ступеньке задержался ненадолго, трогая ладонью рассеянно подножие бесстыжей мраморной девки. Правда, ничего уж такого особо бесстыжего в ней и не было — платьишко, разве что, коротенькое, в облипку — вроде как, ветром его сдувает, и как натурально сделано — иногда кажется, что и, вправду, ветром — и самому от этого ветра запахнуться поплотнее хочется… А лицо строгое и глаза прищурены, вглядываются куда-то — как будто мраморная девка, и вправду, пытается разглядеть что-то впереди — очень далеко; хотя если даже и умела бы она видеть своими каменными глазами, ничего, кроме изнанки парадной двери, да кусочка двора, когда эта дверь открывается, разглядеть бы вряд ли сумела. «Дура ты,» — зачем-то сказал ей пан Владислав, тоскливо и досадливо глядя на спокойное мраморное лицо, белые плотно сжатые губы, уголками загибающиеся в еле заметную улыбку, и слепые глаза, напряженно смотрящие в никуда. И едва сдержался, чтобы не сорвать со стены парадную, в золоченых ножнах, дедову саблю, и не рубануть с плеча по насмешливо-невозмутимому лицу треклятой каменной бабы… Стоит, вон, так же, как и вчера, улыбается… и ее белое гладкое, красивое тело не скорчилось, не превратилось в черный сухой пепел — как у той, другой, золотоволосой и зеленоглазой…
…«Вот, брат, гляди,» — пан Стась смеется, и за плечо ласково полуобнимает брата, и Владислав непривычно близко видит его незнакомо веселые, счастливые глаза.:» Гляди, я двух богинь привез с южного моря. Одна мраморная, а другая живая. «И смущенно смеется, и выскальзывает из под его руки та, про которую он говорил, смуглокожая и золотоволосая, с сияющими, как драгоценные камни, глазами; а другая, мраморная, снисходительно улыбаясь, величественно плывет мимо на плечах тяжело пыхтяших, сгорбившихся мужиков. «Стойте, стойте, вот сюда, возле лестницы,» — командует пан Стась, обрывая восхождение стройно-белого совершенства; а вежливо и слегка растеряно согнувшийся в поклоне Владислав чувствует в своей ладони и возле своих губ тепло и дрожь тонких пальцев, слабо пахнущих чем-то нежным, головокружительно знакомым (… цветы на лугу, пряный душистый аромат жаркого июньского полудня, звенящая невозможная глубина безоблачного неба, которое вдруг опрокидывается на тебя, когда ты, хохоча, падаешь в мягкую траву; еще…еще — прохладная нежность маминых рук на горячем лбу… неожиданное прикосновение детства — мама умерла уже столько лет назад…) «А Вы его брат…Мне Стась рассказывал…» — голос улыбающийся и приветливый, с легкой картавинкой иностранного акцента, и теплая ладонь, нетерпеливо ускользающая из его ладони… «Простите,» — неловкое, еле слышное — только ей, причем тут Стась? — извинение — за губы, слишком долго и жарко прижимавшиеся к руке; за пальцы, слишком сильно сжимавшие узкую ладонь; за взгляд, слишком жадно… Владислав распрямился. Растерянный, ошеломленный, почти захлебнувшийся — в бездонной невозможной глубине опрокинувшегося неба… «Пойдем, я покажу тебе дом,» — сказал Стась, привычно и ласково, по-хозяйски (так, как никогда не будет позволено Владиславу) обнимая ее за плечи, и уводя ее — вверх по лестнице. И качнувшийся было следом за ними, Владислав сердито оборвал свой шаг, понимая, что ему — отныне и навсегда — остается только смотреть — ей вслед. Ей, уносящей в своих нежных ладонях запах его детства и лета; в пушистом облаке волос — сияние его солнца, в глазах — головокружительную высоту его неба…
Третий слог