Жильцом был милый и скромный Артур Дрэфт, работавший помощником глазного врача. Ко мне и моему брату он всегда относился с большой симпатией, но никакой дружбы между нашей семьей и им не было. На Рождество мама пару раз попробовала пригласила его отобедать с нами, но он оба раза отказался. И вот однажды я совершенно случайно стал свидетелем одной сцены. Мне было тринадцать лет. Надо сказать, что я вообще рос очень чувствительным и сентиментальным ребенком. Помню, как я рыдал и бился в истерике, когда маме нужно было уехать ненадолго в Австрию, где у нее умирала единственная ее родственница – кузина по отцовской линии. Меня, уже большого балбеса, еле оторвали тогда от мамы, и я еще долго плакал, глядя распухшими глазами вслед ее поезду. Я всегда боялся причинить кому-то боль и помню, как в детстве очень внимательно смотрел себе под ноги, чтобы не наступить на какое-нибудь насекомое. Пишу это сейчас не для того, чтобы вы почувствовали, каким я был хорошим и редким, а чтобы вы получили беглое представление о том, почему я прожил свою дурацкую жизнь именно так, как я ее прожил. Итак, возвращаюсь к нашему жильцу. День был очень жарким и очень влажным. Дрэфт, скорее всего, забыл, что оставил дверь на черную лестницу открытой из-за духоты, а я как раз и спускался в сад по этой черной лестнице, потому что собирался взять велосипед, который стоял в чулане. Короче, я увидел, как голая, жирная, потом обливающаяся женщина сидела верхом на голом, с выпученными глазами, Артуре Дрэфте и стегала его по мокрым от пота плечам маленькой плеточкой. При этом она подскакивала на нем, как на лошади, и заливалась отвратительным хохотом. Это дикое зрелище до сих пор стоит перед моими глазами. Я мучился, Герберт, и мучаюсь до сих пор. Отвращение и страх переполнили меня. Весь мир стал иным. Я все время представлял себе всех знакомых мне мужчин и женщин, включая моих родителей, в такой же позе, с маленькой плеточкой. Я шел по улице, и, если навстречу мне шли девушка с парнем, красивые, счастливые и молодые, мое воображение тут же переселяло их в квартиру Дрэфта, оголяло и заставляло предаваться этому отвратительному блуду. Женщина и воображаемая физическая близость с ней были навсегда отравлены. Но я становился взрослым, чувства мои не мертвели, а напротив, плоть моя бушевала, а что с этим делать, я не знал. Короче, я стал гомосексуалистом. Случилось это до ужаса просто и банально: какой-то красивый и притягательный человек ел меня глазами в поезде метро, а потом вышел из вагона вслед за мной. Догнал меня на переходе и сказал: «Хотите выпить? Я угощаю». И я пошел за ним словно загипнотизированный. Видите, какое признание мне приходится сделать перед самой смертью? Среди людей, подобных мне, много психически больных, много травмированных в детстве, как и я, раздавленных страхом, много просто развращенных, которые из любопытства пробуют то одно, то другое, но есть и биологические варианты, когда люди действительно родились такими и не могут физически любить женщину. Наш мир далек от совершенства, Герберт, да и кто его знает, что такое совершенство? Библия говорит, что мужеложество – смертный грех. «Если кто ляжет с мужчиною, как с женщиной, то оба сделали мерзость. Да будут преданы смерти. Кровь их на них». Какие слова! Но мне, Герберт, по молодости все было не так страшно, как сейчас. Я словно ослеп. Конечно, старался компенсировать свой порок, старался быть добрым и честным человеком, даже – представьте себе! – каждое воскресенье ходил в церковь. Родители узнали обо всем, и это свело их в могилу. Я видел, как любовь ко мне боролась в них с ужасом и отвращением, нам стало тяжело и неловко друг с другом. Брат сначала панически испугался, что о моем гомосексуализме узнает его жена, потом начал явно переживать, когда я изредка приходил к ним в гости и обнимал своих маленьких племянников, мальчиков-близнецов, совершенных ангелят. Я поймал его взгляды на себе и перестал приходить. Итак, семьей своей я поплатился очень скоро. Что мне осталось? Увлечения, поиски любви. До сегодняшнего дня у меня было несколько связей с мужчинами. С первым я расстался, потому что его откровенный цинизм выводил меня из себя и никакой душевной привязанности к нему у меня не было. В тридцать лет я выиграл конкурс и начал работать концертмейстером оркестра в М. Дирижер этого оркестра, не хочу писать его фамилию, вы догадаетесь, о ком я говорю, стал моим любовником. У него была сумасшедшая жена, с которой он давно не жил, и сын-наркоман. Однажды мой друг признался мне, что о своих извращенных наклонностях он догадался только к сорока годам и был поначалу в ужасе. Во всех своих несчастьях он склонен был обвинять себя самого. С этим человеком меня связывало многое, и я благодарен ему за ту деликатность, которую он привнес в нашу с ним греховную близость. Видимо, моя душа нуждалась в каком-то очищении изнутри, каком-то оправдании, что ли, но, кроме него, никто не догадывался об этом. После его смерти меня сразу же выгнали из оркестра, о нашей истории было известно. Но его терпели за громкое имя, а кто стал бы церемониться со мной? У моего друга была коллекция музыкальных инструментов, а точнее, двух скрипок, виолончели и пары смычков, которую он завещал мне, а я, в свою очередь, завещаю ее вам, Герберт. Вся документация хранится у моего адвоката Тода Уилби, который и передаст вам это письмо. Вы, разумеется, хотите знать, почему именно вам, с которым я проработал вместе всего несколько месяцев, я решил оставить эти действительно ценные инструменты? Ужас последней войны, Герберт, все это зло, которое совершили мои соотечественники, не могло оставить меня равнодушным, хотя я принадлежу к третьему поколению немцев, родившихся и выросших в Америке. Я даже почти и не знаю немецкого языка. Родители еще помнили его и иногда говорили на этом языке между собой, когда не хотели, чтобы мы с братом поняли, о чем идет речь. И тем не менее я ощущаю себя кровно причастным ко всему, что сделала Германия. Вы поймите и то, Герберт, что я далек от желания взять и обвинить целый немецкий народ за то, что именно у них завелась эта зараза. Так же, как нельзя обвинять и русский народ в русской революции, как нельзя обвинять французский, и так далее. Люди, как правило, платят за преступления других людей, более хищных и более активных. А хищные и активные, как мне кажется, появляются в нашем несчастном мире для того, чтобы стать проводниками зла. Ведь сказано, что зло должно прийти в мир. А как ему прийти, если не с человеческой помощью? Ни один немец не может сказать, что преступления минувшей войны не имеют к нему отношения. Мы все виноваты, Герберт, мы все в одной лодке. И те грехи, которые совершает в своей жизни человек, не остаются внутри только его жизни, не превращаются в капсулу, а сразу же вливаются в котел общих грехов и растворяются в них. Не знаю, удалось ли мне выразить свою мысль. Вам, должно быть, странно, что такой, как я, изгой и отщепенец, смеет рассуждать о таких глубоких вещах, да еще накануне совершения другого греха, то есть самоубийства? Я сам чувствую, как пафосно звучу, но не могу удержаться: мы, немцы, очень любим философствовать. Я сейчас объясню вам, почему именно вас прошу принять от меня эту коллекцию. Не потому, что у меня нет родных. Есть брат и его дети, но мы давно разорвали отношения. Когда вы первый раз заглянули в магазин, я сначала радостно встрепенулся, как это бывает у нормальных людей при неожиданном появлении на горизонте красивой женщины. Мы, извращенцы, устроены подобным образом: на женщин мы не реагируем, но зато при виде красивого мужчины у нас нередко екает сердечко. О Господи, Герберт! Как же я гадок самому себе! Но подождите обвинять меня, не торопитесь. Мы начали разговаривать с вами, и физическое возбуждение внутри меня сменилось подавленностью и глубоким стыдом. Передо мной стоял стеснительный и развязный от своей стеснительности еврейский мальчик, и по тем нескольким фразам, которые вы произнесли, рассказывая о своей жизни, я понял, как сильно вам досталось. Вы старались хорохориться, не показывать виду, насколько вы одиноки здесь,