Фишбейн опустил письмо на столик. Холодный пот ручьями стекал по спине. Рубашка прилипла к телу, как будто он только что искупался в Гудзоне. Уилби наблюдал за ним.
– Вот такая история, – стряхивая пепел, негромко сказал он. – Во всяком случае, хватило мужества…
– Вы знали о… о том, что он…
– Да, знал. Но я не судья ему. Какое мне дело, кто с кем спит! Тем более что он был глубоко несчастлив. Я давно понял, что он плохо кончит.
– А мне даже в голову не приходило! Я знал, что он был не женат…
– Мистер Фишбейн, – Уилби слегка прищурился, – вас разве не интересует, какие именно музыкальные инструменты вы получаете в наследство от покойного Краузе?
– Я все-таки не понимаю, почему я… Почему мне?
– В письме все написано. – Уилби опять стряхнул пепел. – Одна из скрипок, завещанных вам Краузе, стоит двести пятьдесят тысяч, изготовлена она мастером Страдивари в тысяча пятьсот девяносто пятом году. Вторая скрипка, изготовленная им же в тысяча пятьсот восемьдесят седьмом году, стоит триста девяносто тысяч. А виолончель, изготовленная мастером Амати, датируется тысяча шестьсот шестьдесят седьмым годом и оценена в четыреста тысяч долларов. Кроме того, в коллекции имеются два смычка работы парижского мастера Жана Вильома. Приблизительная стоимость каждого от двадцати пяти до пятидесяти тысяч.
Фишбейн смотрел на него со страхом.
– Вот копия завещания, – усмехнулся Уилби. – Письмо вы можете оставить себе. Завтра, как я уже говорил вам, состоится прощание с телом покойного на Медисон-стрит, семнадцать.
…До дома было далеко, но он не стал брать такси, пошел пешком. Прошел мимо фокусника на Бродвее, мимо сияющих витрин Пятой авеню, потом свернул на маленькую боковую улицу и остановился, прислонившись спиной к дереву. Ровная плотная синева неба с обрывками облаков низко стояла над городом, и люди, спешащие мимо него, вели себя так, словно бы все в порядке. Но он-то ведь знал, что они ошибаются! Ведь что-то случилось внутри синевы, внутри облаков, и земли, и деревьев! И дело не в том, что погиб Майкл Краузе, а в том, что вокруг постоянно взрываются какие-то грешные стыдные тайны и кто-то за них платит, платит и платит, но как ни плати, грех останется в мире, и боль не уймется, и стыд не уймется, и то, что зовется любовью, не может осилить ни боли, ни зла, ни стыда, поэтому будет все так же, как было: теплушки, и хрипы, и ругань, и слезы, и ложь, и предательство, – все будет снова! «Мы все в одной лодке», – сказал Майкл Краузе. Теперь его нет. Или, может быть,
Фишбейн чувствовал тоску, такую сильную, что ему хотелось закричать в голос и хоть на секунду смутить своим криком спокойное благополучие города, который, конечно же, прячет, скрывает свою настоящую, страшную жизнь, как приговоренные к смерти больные скрывают от близких, да и от себя, что видели черного ангела смерти, который уже промелькнул над кроватью, уже прошептал что-то в самое ухо!
4
Эвелин читала письмо Краузе и быстро багрово краснела. Прочитав, она отложила два крупно исписанных листа и вытерла руки о юбку, как будто испачкалась чем-то. Фишбейн, запустив пальцы в свои кудрявые волосы, начал сбивчиво и торопливо говорить о том, что если бы он знал раньше, как тяжело жилось этому рыжеволосому толстяку, который никогда ничего не показывал, но сейчас он вспоминает, что да, в глазах Краузе мелькало иногда какое-то странное выражение, и, если бы он хоть на неделю раньше узнал, он бы постарался помочь ему, он не допустил бы его смерти, а ты помнишь, Эвелин, какой он был всегда спокойный и добродушный, как он хорошо и открыто смеялся, а как он умен был с людьми, как приветлив… Фишбейн вдруг осекся.
– Постой, – прошептала Эвелин. – Да не тарахти, ради бога! Какая ужасная гадость… – Она кивнула подбородком на письмо. – Мне не только не жалко его, мне так отвратительно, мне гадко… – Она задохнулась, сделала короткую паузу и вдруг повысила голос. Глаза ее потемнели. – Объясни, почему это он вдруг оставил свои скрипки именно тебе? А ты здесь при чем?
Она близко подошла к нему. На ней была ярко-белая шелковая блузка. Одна перламутровая пуговица на самой середине груди расстегнулась от тяжелого дыхания.
– Ну, что ты молчишь? Говори.
– Я знаю не больше, чем ты.
– С чего это вдруг он оставил тебе? Ведь есть же племянники! Два «ангелочка»!
– Эвелин, – он медленно произнес ее имя, так медленно, что она должна была бы понять, чего ему стоит сдержаться, – Майкл Краузе сам себя осудил и сам себе вынес приговор. Даже если ты считаешь, что он был грешен. Чайковский, которого ты, кажется, любишь и музыку которого не только слушаешь, но и сама играешь…
– При чем здесь Чайковский?
– О том, что Чайковский любил мальчиков, я случайно узнал только здесь, в Нью-Йорке. В Советском Союзе об этом не говорили. К тому же я сам был ребенком. Меня это все не касалось. За это, наверное, сажали надолго.
– Все это обычный твой треп! – с яростью перебила она. – Ответь мне, почему мистер Краузе оставил моему мужу и отцу моего сына музыкальную коллекцию?