С группой выступала Бэтти Волстоун, чернокожая певица с низким голосом, не хуже, по мнению Фишбейна, чем у Эллы Фицджералд. Ее высокое, обтянутое сверкающей тканью тело с такой огромной грудью, что она вываливалась из выреза, и когда Бэтти во время пения поднимала руки вверх, два отполированных черных бугра рвались на свободу, волновало Фишбейна, и, закрыв глаза, он иногда представлял себе, как он вместе с Бэтти лежит на траве и гладит ее эту мощную грудь, кусает горячий, лиловый сосок, а птицы кричат в вышине ее голосом.
Получив денежную поддержку, музыкальная группа почувствовала себя уверенней и решила поехать в Москву на Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Они пригласили с собою Фишбейна. Во-первых, он мог заплатить за билеты, и, кроме того, он ведь был из России, говорил на русском языке, жил в детстве на серой холодной реке, которая так промерзает за зиму, что можно гулять по ней, как по Бродвею. Фишбейн согласился, но был уверен, что его не пропустят, и подал на визу, не сомневаясь, что эта авантюристская затея сорвется.
Эвелин опять, как тогда с Бразилией, смотрела на него с тревогой, но вопросов не задавала. Виза пришла по почте: в советском посольстве не возражали против въезда американского гражданина мистера Герберта Фишбейна в Союз Советских Социалистических Республик для участия во Всемирном фестивале молодежи и студентов.
5
Нынешнему поколению не объяснить, какой это был замечательный праздник. Он был так давно, что большинство его участников удобрили землю своими телами, а те, кто еще на земле, уже позабыли об этом событии.
Сначала, как водится, место расчистили. Убрали куда-то всех нищих, калек, исчез дядя Вася со Сретенской улицы. Он дневал и ночевал у церкви Святой Троицы и стал за двенадцать лет, прошедших с Победы, как будто последней церковной ступенькой. Лицо дяди Васи сгорело в бою, где он рисковал своей жизнью танкиста, красивого парня, отца двоих детей. Сгорело лицо, и когда он вернулся, а вместо лица была маска из воска, то сразу и начал здесь жить, на ступеньках. И жил здесь, и пил, и мочился поблизости. С годами привыкли к нему и не трогали. А тут фестиваль, и исчез дядя Вася. Гулять – так гулять! Народы, и звери, и даже букашки, в угаре забывшие страх, что раздавят, – все вылезло, зашевелилось, запело, везде зазвучали гитары с гармонью, забили неистовые барабаны, и все так смешалось друг с другом, что видно с небес стало ангелам, вечно печальным, что можно забыть про печаль, насладиться единством всех рас, языков и костюмов, поскольку ничтожны все эти различия. А как это все получилось? Кто знает? Сражались, боролись, искали шпионов, в клетушках своих коммунальных боялись, что плюнет соседка в твою сковородку, и ешь потом с кашей ее ядовитый соседский плевок, а пришел фестиваль, – раскрылась, как роза, душа в человеке, и стал он доверчив, и щедр, и доступен.
Для событий подобного рода характерно то, что люди превращаются в детей. Тем летом любой заурядный москвич, угрюмый, с плохими зубами, с пробором на жидких своих волосах, стал ребенком. Румянец согрел его тусклые щеки, спина распрямилась, а зубы окрепли. Возвел он глаза свои в небо и ахнул. Мясистые голуби – их откормили специально к открытию – взвившись, как соколы, застлали собою высокое небо, и стало оно, как фата у невесты. Не зря их кормили пшеном, голубей-то: ведь так откормить – и любой полетит. И люди в Москве тоже стали иными. Милиция и органы безопасности хоть и выражали удовольствие на плотных красных лицах, но тихо вовсю про себя матерились: следить нужно было за русским народом, который совсем перестал себя помнить. На улицах, например, ничуть не стесняясь посторонних взглядов, раздевались до трусов и тут же с гостями менялись одеждой. Идет вот мужик молодой из Зимбабвы, на нем что-то вроде большого халата, расшитого ярким зимбабвийским узором. Идет, улыбается и веселится. Навстречу ему выбегает пострел в задрипанной папкиной майке. На майке: «Даешь пятилетку в три года, товарищ!» Небось сам же и нацарапал, мерзавец. Глядят друг на друга мужик из Зимбабвы и этот костлявый пострел с Красной Пресни. Поют у них души, как скрипки с оркестром. Мигнули глазами, и вот результат: стоит на проспекте блестящий от пота довольный зимбабвиец в лиловых трусах, просовывает свою шею сквозь ворот застиранной майки пострела, а тот уже смылся, шпана беспризорная, в роскошной, парадной зимбабвийской одежде.