В комнату гаона вошли трое солидных евреев в высоких сподиках. Один из них, одетый победнее, был виленский раввин реб Хаим, пламенный приверженец гаона; вторым был реб Саадья, глава виленской общины, толстый человек с окладистой бородой и маленькими хитрыми глазками. Оба вошли мелкими шажками, словно ступали босиком по горячим угольям. А впереди них бойко и даже немного заносчиво вошел человек, не похожий на своих сопровождающих ни одеждой, ни манерами. Не похожий ни на раввина, ни на главу общины, ни на святошу, ни на штадлана.[285] Наверное, он был всем сразу. Такое же смешанное впечатление производила и его одежда: длинный лапсердак, кажется, для того, чтобы казаться выше, но не черный, а темно-синий, немного слишком блестящий, стянутый на боках равномерными складками, как на бекеше, опоясанный широким польским кушаком с кистями на концах, свисавших с левого бока, один конец короче, другой — длиннее. Бараний штраймл с высоким атласным верхом был того же темно-синего цвета, что и лапсердак. Палка в его руке была слишком длинной и с большим серебряным набалдашником, как у церемониймейстера. Отложной воротник рубахи и остроносые башмаки тоже были одновременно и раввинские, и панские, и старомодные, и франтоватые.
Необычным было и его лицо, странная рыжеватая борода, в которой кое-где виднелись седые волоски. Это борода была узкой, как у козла, но намного длиннее. Аккуратно расчесанная, она казалась приклеенной к лицу вошедшего, как это делается у комедиантов. Такими же странными были его узкие карие глаза с красноватыми, словно воспаленными, белками. Они, казалось, сладко улыбались и в то же время искоса следили за всем, стараясь не пропустить ни единого движения окружающих. Это были глаза человека, постоянно обеспокоенного тем, оказывают ли ему достаточно почета, чтобы знать, сколько почета ему следует оказывать в ответ…
Гаон реб Элиёгу, усталый после своей скромной трапезы и сопровождавших ее тяжелых дум, тем не менее встал навстречу гостям и посмотрел на незнакомца живыми черными глазами, столь неожиданными на его увядшем лице. Его охватило неприятное предчувствие: «Кто это? Что ему здесь надо?..» Гаон всегда ощущал потаенный страх, сталкиваясь с чужаком или просто с человеком, который мешал его уединению.
У чужака, в отличие от сопровождающих, не было на лице заискивающего выражения. Он переложил свою длинную трость из руки в руку и освободившуюся
— Шолом алейхем, ребе Элиёгу, светоч нашего Изгнания! Вы меня не узнаете?
Дрожащими губами престарелый гаон ответил: «Шолом алейхем», — всмотрелся в гостя, и скрытое чувство неприязни еще больше усилилось в нем.
— Ах-ах, реб Авигдор, кажется!
При этом гаон чуть-чуть поджал губы. Он вспомнил, что этот самый реб Авигдор активно продвигал первый херем в пинских синагогах. Он не жалел ни денег, ни здоровья, пока главарь «секты» Лейви-Ицхок — теперь его называли «Лейви-Ицхок Бердичевский»[286] — не перестал устраивать свои «хасидские столы». Просто потому, что все его столы разломали, а его дом разрушили… Но когда Лейви-Ицхок бежал из Пинска в Желихов, реб Авигдор добился, чтобы его самого избрали раввином, и уселся на престол изгнанного. Пинский кагал тогда сильно его возненавидел, но ссадить с раввинского престола побоялся, потому что реб Авигдор был приближенным правившего там пана Радзивилла и городского магистрата… До Вильны дошел даже слух, что пинское раввинство он втихаря «откупил» за хорошие деньги, дал взятки всяким «шишкам». Даже пламенные противники «секты», помогавшие реб Авигдору провозглашать херем и изгонять Лейви-Ицхока, считают, что раввинство это все-таки не для него… Проще говоря, несмотря на святой гнев реб Авигдора против изгнанного и на его самоотверженную готовность откликнуться на всякий призыв из Вильны, ему не доверяли. Такой человек, по всеобщему мнению, не должен был восседать на престоле раввина… Но князь Радзивилл не раз угрожал, что, если «пана рабина» снимут с должности, он удвоит подати. Магистрат же угрожал в таком случае вышвырнуть всех еврейских ремесленников из цехов. Поэтому еврейской городской общине пришлось уступить. Сам реб Авигдор даже оправдывался, что все это выдумали враги из «секты», чтобы его возненавидели пинские евреи и виленский раввинский суд. Это звучало правдоподобно, но… вокруг него витал какой-то чуждый запах, можно сказать, некошерный. То, как он наряжался, как вставлял нееврейские слова в свои письма, показывало, что он любит крутиться около высокопоставленных иноверцев, подражать их языку и одежде. Это не подобало раввину. И не только на фоне старого аскета в поношенном холщовом лапсердаке, шерстяных чулках и шлепанцах, но на фоне любого раввина… Вот, например, на фоне реб Хаима из синагоги Рамайлы.
Толстый глава общины реб Саадья увидал тень, пробежавшую по хорошо знакомому лицу учителя нашего Элиёгу, и принялся оправдываться не столько за себя, сколько за приведенного им гостя: