— Учитель наш Элиёгу… Великое дело! Пинская община и все соседние общины — и Пружаны,[287] и Слоним,[288] и Слуцк[289] — прислали реб Авигдора…
Самоуверенный гость, полураввин, полуштадлан, полу-черт-знает-кто, наверное, почувствовал, что то, что производит впечатление на простых ученых евреев, глав общин и синагогальных старост, неуместно здесь, в святой комнате аскетизма и Торы. Поэтому он сразу сбавил тон, наклонил свой сподик — даже важное выражение его лица изменилось. Он,
— Учитель наш Элиёгу, светоч нашего Изгнания! Я знаю, что помешал вашим занятиям Торой. А ведь наши мудрецы, да будет благословенна память о них, сказали: «Изучение Торы равно всем заповедями вместе взятым»,[290] — не то что у главарей «секты», да сотрется их имя. Они смеются и говорят, что занятия Торой день и ночь — это гордыня, сплошная гордыня…
Одним своим узким глазом он словно ощупал желтовато-бледное лицо гаона, облизнулся красным языком и еще богобоязненнее закивал сподиком:
— Но… Учитель наш, светоч нашего Изгнания! Есть вещи, которые отодвигают даже изучение Торы так же, как угроза жизни отодвигает субботу. Болезнь «секты» разрастается. То, что они когда-то делали скрытно, теперь делают прилюдно. В Пинске и в Новогрудке,[291] в Ковне[292] и в Слуцке. И даже имеют наглость похваляться в своих молельнях и миньянах, что вы, наш учитель Элиёгу, раскаиваетесь в том, что наложили на них херем. И херем 5532 года,[293] и второй херем…
— Я? — перебил его Виленский гаон и отступил назад. — Я? — еще раз тихо воскликнул он и схватился за свою впалую грудь.
— Так они говорят, — с подчеркнутой скромностью ответил реб Авигдор. — Именно поэтому меня прислала пинская община, а из Брест-Литовска мне написали: «Ради Бога, реб Авигдор, бегите скорее к нашему учителю Элиёгу, светочу нашего Изгнания, и пусть он нашлет на них эпидемию!..» И я, самый ничтожный из ваших учеников, помчался. Я ехал в жару и в холод, днем и ночью на телегах, чтобы добраться до вас до начала месяца элул, до первого трубления шофара в синагогах. И, слава Всевышнему, добрался.
Реб Элиёгу слушал эту речь с некоторым испугом. Он даже приложил ладонь к своему бледному уху, чтобы лучше слышать. Язык реб Авигдора был точно такой же смесью еврейских и нееврейских слов, деланной светскости и деланной же еврейской набожности, как и его одежда. Цитаты из талмудических мудрецов он перемежал с нахватанными польскими и русскими выражениями. Но его лицо было при этом таким печальным, а голос таким надтреснутым, что гаон сразу же проникся доверием к этому влиятельному еврею, который приехал из такого далека, чтобы вступиться за Бога и за Тору. Такое же величественное лицо и красивую одежду он никак не мог простить Шнеуру-Залману из Лиозно и Мендлу-витебчанину, которые когда-то, много лет назад, ломились в эту дверь. Посланнику же из Пинска он простил это намного легче. Он посмотрел на гостя немного теплее, протянул свою прозрачную руку и указал на жесткие деревянные кресла:
— Садитесь, евреи! Реб Авигдор, реб Саадья-парнас,[294] реб Хаим.
В неудобном, но почетном кресле реб Авигдор почувствовал себя увереннее. От радости, что он так легко преодолел строгость Виленского гаона, парой заискивающих слов стерев все подозрения, он снова забылся и, не дожидаясь, пока его спросят, принялся сыпать словами, как червивым горохом, мешая древнееврейские слова с польскими, русскими и немецкими, подслащая свои речи лестью и деланной богобоязненностью: