— Так вот… Недопустимые деяния совершаются в Белоруссии и в Польше по обе стороны границы, а Виленский раввинский суд молчит. Ежели этого мало,
Виленский гаон так отвык от человеческих голосов, что от подобного многословия ему стало нехорошо. Он остановил этого неприятного еврея одним величественным и строгим движением своей морщинистой руки:
— Спокойные речи мудрецов слышнее окрика…[300] Многое из того, что вы рассказываете, реб Авигдор, мы уже слыхали, как, например, о печатании
— С большим удовольствием! — сразу же согласился Авигдор и понизил свой басовитый голосок. — Божья мудрость покоится на вас, реб Элиёгу, светоч нашего Изгнания! Рассказывать надо только по порядку, иначе никогда не закончишь…
И он сунул руку в глубокий внутренний карман с такой горячностью, что большая палка с шикарным набалдашником выскользнула у него между коленей и с противным стуком упала на кирпичный пол. В изолированной, заваленной святыми книгами комнате этот стук прозвучал нагло и чужеродно. Но он соответствовал всей атмосфере беспокойства и нездорового волнения, которую принес с собой сюда посланник из Пинска.
Из удивительно глубокого внутреннего кармана была извлечена рукопись на зеленовато-голубой бумаге, исписанной мелкими раввинскими буковками, с красиво изогнутыми строками, как любили делать еврейские каллиграфы в старые времена.
— Вот!.. — похлопал по ней своей мясистой рукой реб Авигдор. — Это якобы завещания Риваша их Баал-Шем-Тову…
— Баал-Сам-Тову!..[302] — поправил глава общины реб Саадья и улыбнулся в свою широкую густую бороду, выглядевшую такой же основательной, как и он сам.
— Хи-хи-хи!.. — откликнулся заискивающим смешком пинский гость. — Божья мудрость покоится на вас, реб Саадья-парнас! — сказал он с грубой лестью, забыв, как только что точно таким же образом восхвалял самого Виленского гаона. — Вот я вернусь, с Божьей помощью, в Пинск и всем это расскажу… От вашего имени, реб Саадья!
Он поднес эту нечистую рукопись к красивым глазам гаона. Но старик даже не пожелал к ней прикасаться. Он убрал от нее свои руки и с отвращением отвернул лицо:
— Читайте вы, реб Авигдор! Я полагаюсь на вас.
— Ах, с большим удовольствием! — преувеличенно торжественно согласился Авигдор. И с чрезвычайной проворностью, которой никак нельзя было ожидать от его толстых веснушчатых пальцев, принялся перелистывать рукопись, ворча своим басовитым голоском — Вот вы сейчас услышите! Вот здесь! Возьмем, напшиклад,[303] первый же удачный пример. — Он ткнул обгрызенным широким ногтем указательного пальца и с сердитой интонацией прочитал — Хорошо… Вы же слышите! «Лучше служить Господу, да будет благословенно Имя Его, с радостью, без телесных страданий, которые ведут к печали… печаль — это идолопоклонство».
Он бросил взгляд на морщинистое лицо Виленского гаона, но не заметил на нем признаков какого-то особенного впечатления. Еще поспешнее он принялся читать второй отрывок, предварив его коротеньким пояснением:
— Вот здесь дальше он как раз и объясняет, что имеет в виду: «Часто случается, что дух соблазна приводит человека к ошибке и пугает его, что он совершил преступление, хотя это не более чем чрезмерная строгость — заповедь, которую трудно выполнить, или вообще никакое не преступление. Это дух соблазна хочет, чтобы человек впал в печаль».
На искривленных губах гаона показалась гневная усмешка.