На малюсеньком, кое-как огороженном кладбище за околицей иноверческого села были только три еврейские могилы: две большие — старого корчмаря и его старушки-жены; а в сторонке — еще одна маленькая, заросшая голубенькими болотными цветочками, с чистой могильной доской в головах и со вкопанной в землю скамеечкой напротив. Все, как было десять лет назад… Было заметно, что Даша, бывшая кормилица, ухаживала за могилкой, прибирала ее и украшала цветами. Ореховое деревце, когда-то посаженное здесь, разрослось за прошедшие годы. Казалось, само минувшее с тех пор время воплотилось в его новых стволах и ветках. Каждая веточка — месяц, каждый листик — день. По густой тени, которую многоствольное дерево отбрасывало теперь на могилку, Эстерка наглядно увидела, сколько лет уже прошло с тех пор, как она набралась мужества оставить свое сельское убежище и перебраться в Кременчуг… Здесь, в шорохе тысяч листьев, она услыхала отзвук своих потаенных мыслей и переживаний, связанных с этим самым деревцем. Они тоже шелестели в тишине день и ночь и никак не хотели униматься.
Орешник листался сам собой, как некая зеленая книга. От начала до конца и обратно. Она сама почти не верила, как смогла прожить более десяти лет, погрузившись в себя, скопить в себе столько страдания и одиночества, но никому ничего не рассказать… Откуда она взяла силы?
Она поблагодарила Дашу за то, что та хранила эту еврейскую могилку, и попросила оставить ее одну. Через час, добавила она, когда солнце зайдет, Даша может прийти, если захочет, и они пойдут домой вместе.
Как только Эстерка осталась одна, она скинула с себя то напряжение, в котором пребывала все двое с лишним суток поездки. Ее спина ссутулилась, руки повисли. Она почувствовала себя на низенькой скамеечке рядом с этой маленькой могилкой так же, как тогда, когда сидела, справляя семидневный траур по своей матери и по мужу. Слез не было, но сердце ее стонало, как поломанная скрипка.
В прежние времена, когда в доме лежал тяжело больной или же в городе случалось какое-то несчастье, наши матери выпалывали могилы, а собранную траву бросали над головой. Для Эстерки это воспоминание прозвучало дальним эхом из какого-то иного мира. Освещенная ее благородством и естественным чувством меры, эта боль превратилась в ней в тихую мольбу. Ее губы шевелились, но голоса не было слышно, как у Ханы — упомянутой в нашей святой книге бездетной женщины, когда она вымаливала у Бога ребенка.[270] Приятный ветерок перелистывал листья орешника и тоже что-то нашептывал. Бледные губы и зеленые листья шептали вместе. И трудно было различить, кто тут кому вторит и кто кому помогает… Временами Эстерке казалось, что это ее собственная совесть разговаривает с ней. Она стоит, обернувшись деревом, и указывает на нее, Эстерку, множеством своих зеленых подвижных пальцев. Совесть осуждает и карает ее, а она перед нею оправдывается.
«Эстерка, ты тогда бросилась в Лепель удочерять чужого ребенка не из-за того, что ты добра. У тебя была своя цель. Зачем тебе были нужны чужие дети? Ведь это было всего через несколько месяцев после того, как ты сама родила…»
«Я бросилась… Нет, нет! У меня было только одно намерение: искупить грех перед моей родственницей, перед моей Кройнделе. Только это. Ведь я своими руками толкнула ее в объятия моего жениха, когда он мне опротивел… Сама помогала ей надевать мои собственные одежды, делала ей такую же прическу, как у меня. Все для того, чтобы соблазнить надоевшего мне старого холостяка. За это я была сурово наказана. Только я сама знаю как… Наказана ужасно! Лишь позднее я поняла, за что это мне. И совсем ясно поняла, когда узнала, что Кройнделе умерла при родах. Как ошпаренная, бросилась я спасать ребенка. Забыла о моей собственной дочурке. Оставила ее в чужих руках. В руках иноверки, здесь, здесь, в этом самом селе…»
«Да, но все это представление, устроенное тобою в Лепеле… Богатая благодетельница, роль который ты там разыгрывала! Не так положено вести себя грешнице. Ты сделала это, чтобы скрыть свои истинные мысли…»
«Конечно, но только для того, чтобы скрыть от чужого любопытства мое собственное несчастье, мой…»
«Ты начинаешь это признавать: за чужим несчастьем ты хотела скрыть свое».
«Нет. Я только хотела спасти сиротку от отца, который на самом деле совсем не был ее отцом, от его грязного рожка, из которого он кормил младенца…»
«Может быть, только в начале, когда ты вернулась из Лепеля с большим парадом. С тюком нового белья для ребенка и с нанятой для него кормилицей. Но потом, когда сиротка скончалась здесь, ты ведь в глубине души была довольна. Тогда тебе вдруг стало ясно… А может быть, не совсем вдруг…»
«Молчи, я больше не хочу слышать подобных обвинений. Не хочу!»
«Ты обязана!.. Тогда тебе стало ясно, что смертью чужого ребенка ты можешь защитить собственную дочурку. Поменять мертвую и живую местами. Поменять имена».
«Только из-за людей. Чтобы заткнуть им рты. Чтобы опустить занавес перед любопытными глазами. Кому это помешало?»
«Никому. Кроме твоей совести!.. Проси прощения у умершей, Эстерка! Проси!»