Среди приглушенных голосов, как через толстую шубу доносившихся в каменный погреб снаружи, вдруг раздался тяжелый звон стекла и железа. Наверное, взбунтовавшиеся иноверцы где-то взломали ставни, закрывавшие окно, и ворвались в дом. Потому что последовавший шум зазвучал над потолком погреба, словно поток воды, прорвавшей плотину. Гул голосов заполнил все наверху. Лишь время от времени этот гул прорезал резкий щелчок взломанного сундука и жадный визг бросившихся грабить иноверок…
Понемногу шум стал ближе. Он изнутри натолкнулся на входную дверь дома и распахнул ее. Голоса зазвучали яснее, удары — резче. Горшки и чугунки посыпались на пол в находившейся рядом кухне. Разбиваемые тарелки и расшвыриваемые сковородки зазвенели в сопровождении безумного хриплого многоголосого хохота.
— Во, во, во!.. — перекрыл весь этот адский шум наглый хрипловатый голосок. — Вот они, чертовы яйца!.. Вареные, ха-ха! Жидовская брюшная боль!
Все в погребе затаились, как тени. Даже коптилка стала ненужной. Евреи жалели, что не потушили ее. Молодые пугливые служанки затаили дыхание. А реб Ноте показалось, что этот наглый голос ему знаком; что это голос того корявого, курносого деревенского старосты, который был тут позавчера с депутацией иноверцев и сегодня на рынке попал ему камнем в голову…
Одна Эстерка ни к кому не жалась. Безо всякого выражения на лице она сидела на старом ящике напротив коптилки. Можно было подумать, что ей скучно здесь, среди перепуганных до смерти женщин. После короткого потрясения, которое она пережила при виде торчавшего из стены железного крюка, она понемногу опять успокоилась. По усталому лицу разлилось то же оцепенение, которое снизошло на нее после того, как она вышла в прихожую, чтобы привести в исполнение «приговор Иокасты»…
Сверху доносился дикий шум, а здесь, внизу, смертельный страх сжал все сердца; но она восседала на старом ящике, как на бедном престоле, и ее губы едва-едва нашептывали слова, сказанные домочадцем Иокасты, те самые слова, которые она сегодня перечитала и которые снова вспыхнули в ее памяти, отдаваясь острой болью:
Быстрейшая для речи весть — погибла
Великая царица Иокаста!
Несчастная! Что ж в гроб ее свело?
Своя рука…
Но как она покончила — не знаю.[63]
Не потеряли в погребе головы реб Нота, Кройндл и старая кухарка. Они поразили Эстерку своим странным спокойствием. Как и она, они старались сохранять хотя бы видимость крепости духа. Натянули на свои лица маску невозмутимости и уже одним этим влияли на глупеньких молодых служанок, заставляя их собрать последние остатки своего мужества. К счастью, они не знали, что в ее случае источник этого мужества был таким нечистым и нездоровым, что он проистекал, скорее, из жестокости к себе и ко всему, что еще вчера, перед сном, было Эстерке так дорого.
На самом же деле Эстерка сама себя не понимала. Ее существо, как и прежде, было разделено на две части. Одна Эстерка трепетала и страдала; другая же с холодной непримиримостью смотрела на страдания первой и пыталась понять, как далеко они могут зайти. Эта оцепеневшая Эстерка, казалось, с нетерпением ждала, чтобы самое страшное произошло наконец как можно быстрее. Она будто без слов благодарила Бога за то, что Он еще заботится о ней, такой нечистой, такой грешной; за то, что избавляет ее от этого злого труда — поднять на себя руку. Ей грозили теперь чужие руки — с косами и мужицкими дубинами, и все шло к надлежащему концу. Так лучше. Все уйдет в вечное забвение и порастет травой…
А другая Эстерка, несчастная, глубоко страдающая, возмущалась: «Да. Ты, ты!.. Все время — только ты! А реб Нота? А твой единственный сын? А Кройндл?»
«Рано или поздно, — равнодушно вынесла свой приговор вторая, холодная, как железо, Эстерка, — все умирают. Это ведь только раз! От Менди на этом свете не должно остаться никакого напоминания. Обо всех тех жизнях, которые он поломал… Другой конец невозможен. Именно так написано в древней трагедии:
Опасность нарастала, становилась все ощутимее. Топот множества ног отчетливо был слышен в погребе сквозь каменный потолок и крышку погреба, хотя она тяжело и плотно лежала в своей дубовой раме. Выкрики тоже стали отчетливее.
Окончив бить посуду в кухне, наверху перешли к разламыванию крупных предметов мебели. Их с разнузданными криками валили на пол и разламывали топорами. Эта дикая работа сопровождалась все усиливавшимися взрывами хохота. По этому грубому хохоту в подвале могли составить некоторое слабое представление о том, как потешались наверху крестьяне над найденными ими предметами, казавшимися им роскошью. Взбунтовавшиеся крепостные давали им свои оценки: