Руку Оливрии он выпустил сразу, едва показались прислужники… а может, она сама разжала пальцы. Когда света стало больше, чем от единственной свечи, он не рискнул разгневать Сиагрия… и, что еще важнее, разгневать Ливания.
И тут в его голове проснулась дворцовая расчетливость. А не специально ли подсунул Ливаний свою дочь наследнику престола?
Не стремится ли он обрести влияние через их брачное ложе?
Фостий отложил эти мысли, чтобы подумать на это тему позднее.
Но каковы бы ни были намерения Ливания, ладонь Оливрии стала для него на протяжении всей фанасиотской храмовой службы единственным источником тепла как физического, так и духовного.
Ему казалось, что в храме холодно, и это действительно было так. Но в нем несколько сотен тесно столпившихся людей хотя бы немного, но согревали друг друга. Зато на погруженных во мрак улицах Эчмиадзина, пронзаемых кинжальными порывами ледяного горного ветра, Фостий заново обнаружил, что есть настоящий холод.
Его плотный шерстяной плащ продувало насквозь, точно он был кружевным.
Даже Сиагрий раздраженно зашипел, когда его ударил ветер.
– Клянусь благим богом, – пробормотал он, – сегодня я не отказался бы прыгнуть через костер, а то и в огонь, лишь бы согреться.
– Ты прав, – вырвалось у Фостия прежде, чем он вспомнил, что собирался ни в чем не соглашаться с Сиагрием.
– Костры и празднества не в обычаях тех, кто идет по светлому пути, сказала Оливрия. – Я тоже помню их с тех лет, когда мой отец еще не избрал путь фанасиотов. Он мне тогда сказал, что лучше обезопасить свою душу, чем беспокоиться о том, что случится с твоим телом.
Священник в храме говорил о том же, и его слова глубоко запали в сердце Фостия. Те же слова, но сказанные Ливанием, пусть даже переданные через Оливрию, не прозвучали для Фостия столь же убедительно. Ересиарх произносил лозунги фанасиотов, но жил ли он в соответствии с ними? Насколько Фостий успел заметить, он был бодр, не голодал и не нищенствовал.
Лицемер. Слово прогремело у него в голове, словно тревожный колокол на скалистом побережье. Лицемерие было тем самым преступлением, в котором Фостий мысленно обвинял отца, большинство столичных вельмож, вселенского патриарха и почти все духовенство. Именно поиски неприукрашенной истины толкнули его к фанасиотам. И тот факт, что Ливаний оказался не без греха, заставил его усомниться в безупречности светлого пути.
– Я не отказался бы видеть день солнцеворота событием не только скорбным, но и радостным. В конце концов, после него нам обеспечен еще год жизни.
– Но жизнь в этом мире означает жизнь среди порожденных Скотосом вещей, – заметила Оливрия. – Где же тут повод для радости?
– Если бы не существовало материальных вещей, жизнь подошла бы к концу, а вместе с ней и человечество, – возразил Фостий. – Неужели ты хочешь именно этого: умереть и исчезнуть?
– Нет, сама я этого не хочу. – Оливрия вздрогнула, но ее дрожь, как и дрожь Фостия в храме, была вызвана не погодой. Но есть и такие, кто хочет именно этого. Думаю, ты скоро увидишь некоторых из них.
– А по-моему, все они слабоумные, – вставил Сиагрий, хотя в его голосе не прозвучала обычная для него резкость. – Мы живем в этом мире и продолжим жить в следующем.
Оливрия тут же оспорила его слова. Существовало занятие, которому видессиане могли предаваться по поводу и без повода – теологические споры.
Фостий помалкивал и не вмешивался, отчасти по той причине, что склонялся на сторону Сиагрия и не желал обижать Оливрию, высказывая свои мысли вслух.
Воспоминание о руке Оливрии отпечаталось в его сознании и, в свою очередь, вызвало другое воспоминание – о том, как она лежала в подземной комнатке где-то под храмом Дигена в столице. Оно вполне соответствовало сегодняшнему празднику – по крайней мере такому, каким он его знал прежде. Это было время веселья, и даже определенных вольностей. Как говорилось:
«В день солнцеворота может случиться всякое».
Окажись это привычный ему праздник, он мог бы – а где-то внутри себя, там, где даже не рождались слова, он знал, что так и поступил бы, – попытаться сойтись с ней ближе. И Фостий подозревал, что она пошла бы с ним, пусть даже на одну эту ночь.
Но здесь, в Эчмиадзине, в день Зимнего солнцеворота, нельзя было даже задумываться о поиске плотских удовольствий. Самой мягкой реакцией на его предложение стал бы отказ, а вероятнее всего, его подвергли бы какому-нибудь варианту умерщвления плоти. И хотя он испытывал все нарастающее уважение к аскетизму светлого пути, его плоть не так давно уже подвергалась немалому, по его понятиям, умерщвлению.
Кстати, если он впутается в подобные неприятности, Сиагрий с превеликим удовольствием может превратить его в евнуха.
Сиагрий завершил свой спор с Оливрией словами:
– Думайте, как вам больше нравится, госпожа. Вы знаете об этих штучках поболее меня, уж это точно. Зато я знаю, что мой бедный сломанный нос обязательно отмерзнет и отвалится, если мы не найдем где-нибудь местечко возле огня.
– Здесь я не могу не согласиться с тобой, – сказала Оливрия.