В проходной темно, сейчас там пропустили женщину. Она стоит в сумраке с корзиной в руке, дышит тяжело, пробует отдышаться, прежде чем сказать что-то.
— Пожалуйста, пропустите, — с трудом переводя дух, говорит она охранникам, обступившим ее. — Это еда для господина Мутавца. От его жены, — и она наугад протягивает корзину охранникам.
— Для Мутавца? — громко смеется один из них, а смех этот такой странный, будто смеются в мертвецкой.
— Черт побери! Зачем ему теперь еда? — это Бурмут протолкался к проходной, и в его возгласе в первый раз чувствовалось что-то вроде жалости к Мутавцу. — Где вы были до сих пор? Целый день бедняга ничего не ел, напрасно ждал обеда. А теперь, теперь…
— Я прошу вас, сударь, — чуть не плачет женщина и, убедившись, что никто не хочет взять корзину, делает шаг во двор. Закутанная в платок, нос горбатый и сама вся сгорбленная. — Господин Бурмут, будьте милостивы.
— А, это вы, госпожа Микич! — узнал он свою бывшую соседку, приносившую иногда вместо Ольги еду Мутавцу, и вдруг подобрел. — Да я рад бы, но теперь уже поздно, Мутавац мертв.
— Что вы говорите, спаси господи! — госпожа Микич поставила корзину на землю и в крайнем изумлении подтянула конец передника к носу, моментально забыв, однако, для чего она это делает. — Зачем так жутко шутить?
— Это дьявольские шуточки! — опять с раздражением заговорил Бурмут. — Он мертв, я вам говорю! Зарезался, а хотел повеситься. Где вы раньше были?
По тишине, воцарившейся в проходной, где из-за темноты почти ничего не видно, по тону Бурмута госпожа Микич поняла, что в этот дом пришла смерть. Слезы брызнули у нее из глаз, она вытирает их краем передника, причитает, оправдывается, почему не пришла раньше. Милостивый бог, не могла она. Хозяйка дала работу, поэтому не могла раньше, как обещала госпоже Мутавац, приготовить обед и принести сюда. А почему она сама не приготовила еду и не принесла? Несчастье, несчастье. Утром по дороге с рынка она подскользнулась на апельсиновой корке и вывихнула ногу, в обмороке доставили ее в больницу, а там у нее схватки начались; наверное, будут преждевременные роды. Совсем недавно об этом стало известно в их доме; ой, боже мой, если бы она знала, все бы бросила, завтра бы выгладила хозяйке белье. С чего бы он так? И куда мне теперь с этим? Что делать? А она так просила передать ему привет. Как мне ей сказать?
— Как сказать? Языком! — хмурится Бурмут. — Черт знает что! На апельсиновой корке вывихнуть ногу, а тут ее муж ждет, голодный и отчаявшийся!
— А разве он ничего не оставил, записку какую-нибудь, ничего, совсем ничего?
Пусть подождет, сейчас он посмотрит — обещает Бурмут, собираясь уходить. Он вспомнил, что с мертвецом запер в канцелярии Дроба. Оглянулся на начальника тюрьмы, который входил в свой кабинет и, кажется, вытирал слезы. Он немедленно придет. Голос его дрожит. И действительно, все его так ошарашило, что лучше уж помучиться с телефоном, докладывая полиции о случившемся, чем смотреть на мертвеца.
Наконец Бурмут выбежал во двор. Не удивительно, что эти подонки писари сейчас наверху, а не во дворе. Только Юришич еще здесь, гляди-ка, и Петкович! Бурмут зарычал на Юришича, чтобы убирался в камеру. Несколько охранников идут за ним.
В проходной плачет госпожа Микич.
— Что поделаешь, бывает! — успокаивает ее охранник у ворот. — Плачем его не оживите, что убиваться — ведь не ваш муж.
Он закрывает ворота, ведущие во двор, и приглашает ее посидеть в караулке. В проходной темно, как в могиле, а весь двор — словно лужа крови.
Лужа крови. Именно таким он представляется Юришичу, который отошел от ворот, не послушавшись Бурмута, остался с Петковичем во дворе. Кисея темноты уплотнилась, засверкали звезды. День догорел, остался пепел — вечер. Окна тюремных камер засветились яркими четырехугольниками. Фонарщик только что зажег большой фонарь у входа в тюрьму, через его красные стекла на землю падают широкие полосы света, багровые, как кровь.
Лужа крови. Глядя на нее, Юришич не хотел и сейчас не хочет видеть ту, что наверху. Думал пойти за всеми, но удержался. Не пошел, когда больше всего требовалось, когда еще можно было спасти Мутавца. Теперь поздно.