— Вот как он верит — тут же в кусты побежал! — рассмеялся он и сел на освободившееся место возле Мутавца. — Ну, а как вы, господа? Например, вы, Мачек?
— Я верю, как и вы!
— Вот это ответ! Ну раз вы так умны, то как по-вашему, что лучше — отправиться в сумасшедший дом, на каторгу или в могилу? Вы, разумеется, завтра улизнете на волю, поэтому вопрос мой вас мало задевает. И все же, что вы думаете?
Мачек оказался в затруднительном положении, но отвечать надо; конечно, считает он, каторга чуть лучше, из нее еще можно выбраться, из сумасшедшего дома редко кто выходит, а из могилы тем более.
— О, можно и из сумасшедшего дома. Да еще вдобавок на воле оказываешься совершенно здоровым! Если не верите, спросите Розенкранца, что он об этом думает.
— Lassen Sie mich in Ruh! — уклонился Розенкранц. — Sonst![83]
— И зашагал прочь.— Sonst?[84]
— Nur a Wort noch, ich geh… — и в самом деле он отошел к воротам. — Ich weiss alles![85]
— Господин Розенкранц! — испугался вдруг Мачек. Ведь он под честное слово сообщил Розенкранцу тайну о желании Рашулы повидаться с женой.
— Так что вы знаете? — поднялся Рашула. При взгляде на Мачека ему стало ясно, что он подслушивал возле комнаты Бурмута и обо всем услышанном доложил Розенкранцу. Если Розенкранц сообщит сейчас начальнику тюрьмы, дело примет весьма нежелательный оборот! — Ein Unsinn![86]
— успокоил он Розенкранца и, усевшись, снова повернулся к Мачеку. — Вы, стало быть, больше любите каторгу? Вам ее, пожалуй, не миновать!— О, каторга может обойтись и без меня! — увильнул от ответа Мачек, ободренный предположением, что он тоже держит Рашулу под шахом. А если потребуется, он может даже пригрозить, что сделает достоянием общественности все его интриги здесь, в тюрьме.
— И я могу с вами за компанию! — оскалился Рашула и пристально посмотрел на Мутавца.
Солнца больше нет во дворе. Оно, очевидно, спустилось за городской окраиной и, вероятно, там, в лощинах, стало похожим на самородок золота, который день, наподобие доброго и запасливого хомяка, закопает в землю, чтобы дню завтрашнему обеспечить питание, жизнь. Здесь, во дворе, потемнели стены, груда дров и решетки на окнах — всё, всё, даже люди. В воздухе словно разлит вздох голода, и двор, и люди как будто жаждут чего-то, очевидно, свободы. Белесая кисея заволокла небо, как иней осенние поля. Это не облака — небо ясное, но пройдет минута-другая, и сумрак, который уже наверняка сгущается далеко на востоке, разольется безмолвно и окутает все своим тюлем, сперва прозрачным, а потом все более густым, поначалу однотонным, позже — расцвеченным звездами.
В этот вечер, на рубеже между днем и ночью, сердце Мутавца бьется чуть слышно, точно контрабандист, который приближается к границе с тоской и сомнением, сможет ли перейти ее. Нет, это даже не тоска, а последние колебания, переходить ли ее вообще или остаться по ту сторону, не расставаться с этим днем и никогда больше не встречаться с ночью. Здесь говорят о какой-то вечеринке, пьянке, о каком-то веселье, а его сердце — это мешочек, наполненный слезами, и в жилах его течет не кровь, теплая и животворная, а что-то соленое и холодное, оно жжет все его тело. Это слезы. Он сказал, крикнул, что хочет жить и не хочет умирать!