— Сегодня — никаких клиентов! — крикнул он уже с лестницы. — Если они захотят, то могут проводить меня до сената. Тебе сейчас есть чем заняться, а я должен подготовить речь.
Он протопал по лестнице над нашими головами, направляясь к себе в комнату, и мы с Теренцией остались одни. Она приложила ладонь к щеке — туда, куда поцеловал ее муж, — и удивленно посмотрела на меня:
— Речь? Какую еще речь?
Мне оставалось лишь признаться, что я понятия не имею, о чем намерен говорить Цицерон. В тот миг я действительно не знал, что он собрался готовить речь, которую впоследствии весь мир узнает под названием «In toga candida»[38]
.Я писал настолько быстро, насколько позволяла усталость, и все это чем-то напоминало запись театральной пьесы: сначала имя говорящего, затем — его слова. Многое из того, что мне казалось не очень важным, я опустил и поэтому решил держать таблички с записями при себе — на тот случай, если в течение дня придется сверяться с ними. Закончив работу, я свернул папирусы, засунул их в особую тубу и пустился в путь. Выйдя из дома, я был вынужден проталкиваться через толпу клиентов и доброжелателей Цицерона, запрудивших улицу: они хватали меня за тунику и наперебой спрашивали о том, когда появится сенатор.
Дом Гортензия на Палатинском холме много лет спустя был куплен нашим дорогим и возлюбленным императором, и по одному этому читатель может судить, насколько он был хорош. До того дня я в нем не бывал, поэтому несколько раз пришлось останавливаться и спрашивать у прохожих дорогу. Дом стоял почти у самой вершины холма, на его юго-западном склоне, откуда открывался прекрасный вид на Тибр. Глядя на раскинувшиеся внизу темно-зеленые чащи и поля, посреди которых плавно изгибалась серебристая лента реки, человек чувствовал себя скорее в деревне, нежели в городе.
Зять Гортензия Катул, о котором я не раз упоминал, владел домом по соседству, и все в этой округе, где витали запахи жимолости и мирта, где тишину нарушало только пение птиц, говорило о хорошем вкусе и достатке. Даже встретивший меня слуга напоминал аристократа.
Я сообщил, что принес для его хозяина личное послание от сенатора Цицерона. На костистом лице слуги появилось такое отвращение, будто я громко испортил воздух. Слуга хотел было взять у меня тубу, но я не отдал, и тогда он вышел, оставив меня в атриуме, со стен которого на меня смотрели гипсовыми глазами посмертные маски всех предков Гортензия, достигших консульства. На трехногом столике в углу стоял сфинкс, с изумительным искусством вырезанный из единого куска слоновой кости, и я сразу же догадался: это тот самый сфинкс, который годы назад подарил Гортензию Веррес и по поводу которого Цицерон произнес свою знаменитую шутку. Я направился туда, чтобы поближе рассмотреть это чудо, и тут из дверей позади меня вышел Гортензий.
— Ну и ну, — проговорил он, когда я с виноватым видом обернулся, — вот уж не ожидал увидеть посланца Марка Цицерона под кровом моих предков! В чем дело?
Гортензий, видимо, собирался на заседание сената, поскольку он был в сенаторском облачении, только на ногах — домашние сандалии. Я впервые видел его таким, и это было забавно. С трудом подавив улыбку, я передал ему письмо Цицерона. Сломав печать, Гортензий стал читать его. Дойдя до перечисленных Цицероном имен, Гортензий бросил на меня острый взгляд, и я сразу же понял, что он заглотил приманку. Однако благодаря его многолетней выучке внешне это никак не проявилось.
— Скажи ему, что я почитаю на досуге, — небрежно проговорил он, забирая у меня расшифровку беседы заговорщиков. Могло создаться впечатление, что его ухоженные руки никогда еще не держали ничего менее любопытного, хотя я уверен, что, как только Гортензий вышел из атриума, он понесся в свою библиотеку, сломал печать и впился глазами в свиток.
Что касается меня, то я вышел на свежий воздух и не торопясь спустился к сердцевинной части города по лестнице Кака. С одной стороны, мне нужно было убить время до начала заседания сената, с другой — я выбрал кружной путь, чтобы держаться подальше от дома Красса. Пройдя по Этрусской улице, я оказался в районе, где была сосредоточена торговля ладаном и всякими благовониями.
От насыщенных ароматов и усталости у меня закружилась голова. Мое сознание причудливым образом отделилось от действительности и всех повседневных забот. Завтра в это же время, думал я, выборы на Марсовом поле будут в самом разгаре, и мы, возможно, узнаем, станет ли Цицерон консулом или нет. Но при любом исходе все должно идти своим чередом: солнце, как ему и положено, будет светить, а осенью пойдут дожди.