Именно в храме Конкордии Цицерон-консул много лет назад собирал сенат, чтобы назначить кару для заговорщиков Катилины; отсюда он повел их на смерть в Карцер. С тех пор я не входил в храм и теперь чувствовал тягостное присутствие многочисленных призраков. Но Цицерон был, похоже, невосприимчив к таким воспоминаниям. Он сидел на передней скамье между Пизоном и Исавриком и терпеливо ожидал, когда Долабелла вызовет его, что тот и сделал, но так поздно, как только мог, и с оскорбительной небрежностью.
Цицерон начал тихо, в своей обычной манере:
— Прежде чем говорить о положении государства, я в немногих словах посетую на вчерашний несправедливый поступок Марка Антония. По какой же причине вчера в таких грубых выражениях требовали моего прихода в сенат? Разве я один отсутствовал? Или вы не бывали часто в неполном сборе? Или обсуждалось такое важное дело, что даже заболевших надо было нести в сенат? Ганнибал, видимо, стоял у ворот или же о мире с Пирром шло дело? Кто когда-либо принуждал сенатора к явке, угрожая разрушить его дом? Или вы, отцы-сенаторы, думаете, что я стал бы голосовать за то, с чем нехотя согласились вы: чтобы в государстве были введены кощунственные обряды — молебствия умершему? Допустим, дело шло бы о старшем Бруте, который и сам избавил государство от царской власти, и свой род продолжил чуть ли не на пятьсот лет, чтобы в нем было проявлено такое же мужество и было совершено подобное же деяние…[149]
Все задохнулись. К старости голосам мужчин положено слабеть — но это не относилось к голосу Цицерона в тот день.
— Дозволено ли мне говорить об остальных бедствиях государства? Мне поистине дозволено и всегда будет дозволено хранить достоинство и презирать смерть. Вот какое обстоятельство причиняет мне сильнейшую скорбь: люди, которые от римского народа стяжали величайшие милости, не поддержали Луция Пизона, внесшего наилучшее предложение. Не говорю уже — своей речью, даже выражением лица ни один консуляр не поддержал Луция Писона. О горе! Что означает это добровольное рабство? Все они изменяют своему достоинству.
Он подбоченился и сердито огляделся по сторонам. Большинство сенаторов не выдержали его взгляда.
— В марте эти законы лично я, хотя никогда их не одобрял, отцы-сенаторы, все же признал нужным ради всеобщего согласия сохранить в силе. Однако все постановления, с которым не согласен Антоний — например, ограничение власти над провинциями двумя годами, — отменили. Другие же, как видите, предъявлены нам после смерти Цезаря и выставлены для ознакомления. Изгнанников возвратил умерший; не только отдельным лицам, но и народам и целым провинциям гражданские права даровал умерший; предоставлением неограниченных льгот нанес ущерб государственным доходам умерший. Хотел бы я видеть Марка Антония здесь, чтобы объясниться, но, очевидно, ему позволено быть нездоровым, чего мне не позволили вчера. Я слышал, он гневается на меня. Я предложу справедливые условия: если я скажу что-либо оскорбительное о его образе жизни или о его нравах, то пусть он станет моим жесточайшим недругом. Пусть он прибегает к вооруженной охране, если это, по его мнению, необходимо для самозащиты; но если кто-нибудь выскажет в защиту государства то, что найдет нужным, пусть эти вооруженные люди не причиняют ему вреда. Может ли быть более справедливое требование?
Впервые его слова вызвали одобрительный гомон.
— Я не напрасно возвратился сюда, отцы-сенаторы, ибо и я высказался так, что — будь что будет! — свидетельство моей непоколебимости останется навсегда, вы выслушали меня благосклонно и внимательно. Если подобная возможность представится мне и впредь и не будет грозить опасностью ни мне, ни вам, то я воспользуюсь ею. Не то буду оберегать свою жизнь, как смогу, не столько ради себя, сколько ради государства. Для меня вполне достаточно того, что я дожил и до преклонного возраста, и до славы. Если к тому и другому что-либо прибавится, то это пойдет на пользу уже не столько мне, сколько вам и государству.
Цицерон сел под низкий одобрительный гул — некоторые даже топали ногами. Люди вокруг него хлопали его по плечу.
Когда заседание закончилось, Долабелла умчался вместе со своими ликторами — без сомнения, прямо к Антонию, чтобы рассказать ему о случившемся, — а мы с Цицероном пошли домой.