Теперь все с тревогой ожидали следующего заседания сената, которое должно было состояться в первый день января. Цицерон беспокоился, считая, что они зря тратят драгоценное время:
— Самое важное в государственных делах — не останавливаться.
Он отправился повидаться с Гирцием и Пансой и долго убеждал их назначить заседание на более ранний срок, но те отказались, говоря, что у них нет для этого законных полномочий. И все-таки Цицерон полагал, что оба доверяют ему и что они втроем выступают заодно. Но когда с наступлением нового года на Капитолии, по обычаю, состоялись жертвоприношения и сенаторы удалились в храм Юпитера, чтобы обсудить положение в государстве, Цицерона ждало ужасное потрясение. И Панса, который руководил собранием и произнес вступительную речь, и Гирций, выступавший за ним, выразили надежду, что, несмотря на угрожающее положение, с Антонием все еще можно уладить дело миром. Не это хотел услышать Цицерон!
Он ожидал, что будет выступать следующим, как старейший из бывших консулов, и поэтому встал. Но Панса вызвал вместо него своего тестя Квинта Калена, старого приверженца Клодия и закадычного друга Антония. Калена не выбирали в консулы — его назначил на эту должность диктатор. То был приземистый, дородный человек с телосложением кузнеца. Плохой оратор, он тем не менее говорил прямо, и его слушали с уважением.
— Это противостояние, — сказал он, — премудрый и знаменитый Цицерон изобразил как войну между республикой, с одной стороны, и Марком Антонием — с другой. Но это неправильно, граждане. Это война между тремя сторонами: Антонием, которого это собрание и народ назначили наместником Ближней Галлии, Децимом, который отказывается подчиняться Антонию, и мальчиком, который набрал личное войско и стремится заполучить все, что сможет. Из этих троих я знаю Антония и благоволю к нему. Может, мы должны предложить ему возмещение — наместничество в Дальней Галлии? Но если для вас это чересчур много, я предлагаю, чтобы мы, по крайней мере, не примыкали ни к одной стороне.
Когда он сел, Цицерон снова поднялся, но Панса опять сделал вид, что не замечает этого, и вызвал Луция Кальпурния Пизона, бывшего тестя Цезаря, которого Цицерон, естественно, тоже считал своим союзником. Пизон произнес длинную речь, суть которой заключалась в том, что он всегда считал Антония опасным для государства и до сих пор так считает, однако, пережив последнюю гражданскую войну, не имеет желания видеть еще одну и полагает, что сенат должен в последний раз попытаться закончить дело миром, направив к Антонию посланников с предложением соглашения.
— Я полагаю, что он должен отдаться на волю сената и народа, прекратить осаду Мутины и вернуть свое войско на итальянский берег Рубикона, но не ближе чем на двести миль к Риму, — заявил Кальпурний. — Если он это сделает, даже сейчас, когда все зашло так далеко, войну можно предотвратить. Но если он не сделает этого и начнется война, у всего мира не будет сомнений, кто повинен в ней.
Когда Пизон закончил, Цицерон даже не потрудился встать. Он сидел, опустив голову на грудь и сердито глядя в пол. Следующий оратор, Публий Сервилий Ватия Исаврик, также был предполагаемым союзником: он выдал множество общих мест и резко высказался об Антонии, но еще резче — об Октавиане. Через свою жену он был родственником Брута и Кассия и заговорил о том, что было на уме у многих:
— С тех пор как Октавиан появился в Италии, он произносил самые свирепые речи, в которых клялся отомстить за своего так называемого отца, предав его убийц суду. Эти речи угрожают безопасности известнейших людей в государстве. С ними советовались насчет почестей, которые предлагают оказать приемному сыну Цезаря? Кто может поручиться, что, если мы сделаем этого честолюбивого и незрелого юнца «мечом и щитом сената», как предлагает благородный Цицерон, он не обрушит свой меч на нас?