Живописная плоскость холста и лицо, проступающее сквозь радужную, вибрирующую дымку, едины. Но порхающая легкость мазков таит в себе тревогу, и розово-голубые их оттенки, вначале вызывающие ощущение чрезмерной «колористической изнеженности», оранжерейной истонченности, постепенно начинают отодвигаться от модели: картина открывает свой подлинный лик, как за румянами и пудрой открывается лукавое и усталое лицо Жанны Самари[230]
.У картины словно бы три эмоциональных и художественных «слоя», просвечивающие один сквозь другой, друг в друга переливающиеся, единые и разделенные: актриса, одновременно играющая и простушку, и знаменитую комедиантку, позирующую чуть надменно в пышном зале, юное, неуловимое, так до конца и не увиденное нами лицо и, наконец, сама живописная поверхность, создающая чисто художественный нефигуративный портрет, ставший на этом полотне едва ли не главным. Тем более что восхищавшая Ренуара кожа и та стала на холсте почти нематериальной и обратилась все в то же вещество самодостаточной живописи, в плазму искусства!
Фон с мерцающими сумеречными оттенками, с широкими диагональными мазками несет в себе и нефигуративное начало, намек, предвосхищающий живописные абстракции.
В драгоценном, переливчатом, неуловимом живописном веществе вполне материальными воспринимаются бальное платье розового атласа с белыми кружевами у выреза, белый кружевной платок, написанные широко, плотно и корпусно (возможно, художник кое-где использовал шпатель). Ткани, кружева, лайка перчаток на картине реализованы в совершенно иной фактуре, нежели лицо, написанное, как выразился Моклер, словно бы «японскими кисточками»[231]
.«Тревога пробуждающейся страсти и горький вкус страсти угасающей; целая поэма любви и жестокости, воспевающая это безжалостное, очаровательное создание; и то, что ею отдается и что прячется, угадывается, нежит. Ренуар все понял, все постиг, все выразил. Он действительно живописец женщин, то милостивый (gracieux), то взволнованный, мудрый и простой, всегда изысканный, наделенный чувствительным и опытным взглядом, рукой нежной, как поцелуй, видением глубоким, как у Стендаля. Он не только тончайшим образом пишет и моделирует ослепительные тона и формы юной плоти, он пишет и формы души, то, что в женщине открывается как внутренняя музыкальность и завлекающая тайна»[232]
. «Ни один художник, кроме, возможно, Гойи, не умел придавать форме это двойное свойство, наполняющее живопись Ренуара и еще скорее его рисунки ощущением захваченной врасплох жизни, жизни на лету в своем самом простом аспекте — придавать вечность секунде»[233].