Конечно, внимательный зритель выделил бы Сезанна: и в картине «Дом повешенного, Овер-сюр-Уаз» (1872–1873, Париж, Музей Орсе), и в варианте «Новой Олимпии» (Париж, Музей Орсе), написанной для доктора Гаше, вовсе не было той неясности, растворенности форм, вибрации мазков, «незаконченности», что смущали публику, зато присутствовала могучая подспудная чувственность и способная внушить страх сумрачная мощь. Можно предположить, Сезанн вообще не был внятен зрению тех, кто испытывал перед пейзажами Моне радость или раздражение, а «Новая Олимпия» своей зловещей энергией внушала скорее растерянность и робость, чем возмущение. «Непререкаемость» его живописи, замкнутость особого живописного пространства, словно бы не впускающего в себя праздный взгляд, не зыбкость, но тяжкая плотность, предметность живописной фактуры, доминирующей над предметностью изображаемого мира, угадываемая во всем этом скрытая значительность — все это дышало скорее неразгаданным будущим, нежели суетным и занимательным настоящим. Куда проще было увидеть в строгой и нежной живописи Писсарро «поскребки с палитры, брошенные (posées uniformément) на грязный холст» (Леруа).
Поль Сезанн. Дом повешенного, Овер-сюр-Уаз. 1872–1873
Доход от выставки составил три тысячи пятьсот франков. Каждый член «Акционерного общества» получил прибыль в размере восьмидесяти четырех франков пятидесяти сантимов, и в декабре того же 1874 года общество было решено ликвидировать.
Спустя почти год (в марте 1875-го) в отеле Друо с помощью Дюран-Рюэля проводился аукцион картин импрессионистов. Бюрти написал предисловие к каталогу. К сожалению, именно тогда произошла драматическая развязка истории, начавшейся на бульваре Капуцинок. Профессиональные суждения заинтересованных импрессионизмом критиков были восприняты публикой как злокозненная реклама, цены оказались низкими. Пришлось «вызвать полицейский наряд, чтобы перебранка не переросла в форменное сражение, — вспоминал Дюран-Рюэль. — Публика была так настроена против немногочисленных защитников злополучных экспонирующихся художников, что пыталась сорвать аукцион и встречала воем каждое новое предложение…»[159]
. Однако интерес Дюран-Рюэля, Кайботта и нового пылкого защитника и поклонника импрессионистов Виктора Шоке были уже знаками новых времен.Случайно или нет, заканчивалась и эпоха кафе «Гербуа».
Теперь художники и их друзья проводили вечера в кафе «Новые Афины». Название заведение получило от окружающего района, где еще с романтических времен селились служители муз. Название этих мест «Квартал ланей[160]
» их не смущало — жилье было дешевым, а район вскоре получил новое, возвышенное прозвище. Шассерио, Делакруа, Берлиоз, Мюрже, Готье подолгу жили здесь.На самой улице Фрошо (на углу которой располагалось кафе) находился богатый особняк известной в свое время Аполлони Сабатье, прекрасной дамы романтической и пылкой судьбы[161]
, в салоне которой собирались в середине века Делакруа, Берлиоз, Флобер, Бодлер, Готье (два последних, как говорили, пользовались особой благосклонностью хозяйки). Тем не менее квартал обретал богемно-светскую репутацию, и новый приют импрессионистов все более входил в моду.Как и от кафе «Гербуа», от «Новых Афин» не сохранилось ничего, на месте кафе — низкопробный театрик, предлагающий уныло-неприличные «монмартрские» шоу, только очертания площади, названия улиц да старые темные дома вокруг напоминают о былом. Трудно поверить, что сравнительно недавно здесь собирались, разговаривали, спорили художники, составляющие ныне славу мирового искусства, что именно здесь написал Дега свою знаменитую картину «В кафе (Абсент)».
«Я не ходил ни в Оксфорд, ни в Кембридж, но я ходил в „Новые Афины“, — вспоминал Джордж Мур, ирландский писатель и великий почитатель импрессионистов. — Что такое „Новые Афины“? Это кафе на площади Пигаль. Ах! Утренние прогулки и долгие вечера, когда наша жизнь казалась весною, гризайлью лунного света на площади Пигаль, когда нам случалось оставаться на тротуаре, а железные шторы кафе с лязгом опускались у нас за спиною, и мы сожалели о том, что приходится расставаться, размышляли о том, какие аргументы мы упустили и как могли бы лучше защитить свои мнения. О! Сколько воспоминаний о нашей юности так стойки, сильны и жизнеспособны! С какой поразительной точностью, почти невероятной, могу я еще слышать и видеть белый фасад кафе, белый угол и эти дома, надвигающиеся между улицами на площадь. <…> Я могу услышать, как скрипит по песку[162]
дверь, когда я открываю ее. Я могу вспомнить запах каждого часа дня: утром — яиц, скворчащих на масле, едкий аромат сигарет, кофе и скверного коньяка; в пять часов пополудни — благоухание абсента и вслед за тем дымящегося супа из кухни; и по мере приближения вечера — смешанные запахи табака, кофе и светлого пива. Перегородка отделяет застекленную террасу от главного зала кафе. Там, как всегда, мраморные столы, вокруг которых мы сидели и спорили до двух часов утра»[163].