Но миг ушел, и Антонина Алексеевна вновь взялась за телеграмму уже теперь с другими чувствами и заботами. По числу она увидела, что между приездом сестры и дочери с мужем зазор в один день, а может, и нету его совсем, потому что Инна любила приехать из отпуска на день-два пораньше и, как она говорила, отойти перед работой дома, помыться в городской собственной ванне, поспать в собственной постели, посмотреться в нормальное зеркало, какой сделал ее юг и какой она выйдет на работу. В санаторий они не ездили, любили свободу и снимали обычно комнату у моря в одном и том же месте, у одной и той же тетки, которая была всем хороша, но не имела в доме теплого туалета и приличного места для умывания. Антонина Алексеевна понимала, что столкновение Эвы и Инны неизбежно, и все-таки считала и высчитывала, надеясь, что — дай бог! — они не встретятся. Лазейка для этого была: погода стояла на юге прекрасная, Инна пожалеет дни, а Эва-туристка, несамостоятельная, приедет на денек и уедет. И все обойдется. Антонина Алексеевна ничего Инне и Олегу не скажет. Так она себя успокаивала, стараясь не думать, как она приедет завтра на вокзал и увидит Эву. Антонина Алексеевна представляла сестру такой, какою она была раньше, хотела представить старухой — и не смогла. И не стала утруждаться, спрятала телеграмму за лифчик и пошла к шифоньеру, где хранились Иннины многочисленные платья и ее — три, которые, смеялась Инна, сшиты на вырост. Ведь сестра теперь француженка, и ударить в грязь лицом было нельзя ни в коем случае. Два платья Антонины Алексеевны были крепдешиновые, одно — из поплина. Крепдешиновые — подавнее, поплиновое — новое. Она померила все. Крепдешиновые, хотя и не новые, выглядели лучше. И откуда-то она слышала, что крепдешин за границей ценится. Платья были ей широки, но наметанным глазом домашней шитвицы она увидела, где надо убрать, что надо ушить и подшить, и если она сейчас сядет за машинку, то к завтрему у нее будет два вполне приличных натурального шелка платья. Поплиновое было по ней, но вид имело бедненький и было странно коричнево-желтого осеннего цвета, который убивал ее окончательно. В прошлом году она его срочно летом купила и не думала, какой у него цвет или что. Надо было простое летнее платье. Крепдешиновое сиреневое с серым одержало победу. Спать эту ночь не придется. Антонина Алексеевна вздохнула. Вот она, Эва. Потом она осмотрела туфли и увидела, что тут дела совсем плохи. Самые лучшие были настолько немодными и выровнявшимися, а точнее, скорежившимися по больным ногам, что изначальный фасон трудно было предположить. Хотя туфли были лакированными, из настоящего тбилисского лака. И привез их еще незабвенный Трофим, муж, из командировки. Но покупать она все равно новые туфли не побежит, на ночь намажет лакировки касторкой и натянет на Иннину колодочку для туфель. Как теперь вспомнила вечный Иннин нудный разговор: мама, купи себе приличное платье, мама, купи туфли, мама, у тебя белье износилось, стирать стыдно. При кухне, при домашних делах Антонине Алексеевне вовсе не было стыдно, а стыдно было Инниных разговоров об этом (старуха, что ей моды разводить). Она молчала, сердилась, хотя и чувствовала правоту Инны хотя бы насчет белья, действительно тряпки. Но интереса не было. А деньги были и возможность купить, конечно, тоже, хорошую вещь можно было заказать в ателье «Люкс». Но ничего не хотелось, никуда она не ходила, гостей своих не было, а когда гости к детям приходили, так надевала поплиновое и фартук, для подавальщицы на стол вполне прилично. На свою роль при их гостях не обижалась — как же иначе? Да и Инна помогала ей, а не сидела барыней за столом. Жизнь как жизнь. И смешно было бы, если бы она вдруг занялась нарядами и выплыла к гостям африканским попугаем. Возраст и все остальное ставили свои законы, справедливые и нормальные. А теперь вот ей пришлось беспокоиться о нарядах, и это было неприятно. Разве думала она, что придется ей еще до смерти нарядиться, быть с завитыми волосами, на Инниных щипцах, и надушенной Инниными духами. Поезд приходил вечером, Антонина Алексеевна была готова гораздо раньше, и это ее огорчило. Оставалось свободное время, а она вовсе его не хотела. Она взрастила в себе за жизнь привычку — если видела, что дела по дому заканчиваются и не предвидится сносной картины по телевизору, она растягивала работу или придумывала новую, так как за работой не умела думать, как умеют и делают другие. И ни разу она не забралась мыслью за даль лет, даже за три-четыре года назад. Мысли ее крутились в двух-трех днях, ну месяцах, максимум. В ней жил под спудом страх думать: вдруг что-то невероятное откроется ей и тогда произойдет непоправимое, страшное. Что? Она не знала…