Режиссер исчез и появился много лет спустя в южноамериканской стране, где он, оказалось, снимает фильмы про обезьян. И не собирается приезжать на родину. Эва получила от него письмо, он просил ее приехать, если только она не очень состарилась и помнит его. Она посмеялась и тут же села писать ответ, перед зеркалом, которое говорило ей, что вот сидит сорокалетняя хорошо сохранившаяся женщина, смеется, показывая отличные фарфоровые зубы и объясняя чудаку альфабету. В Европе война, и никуда она не тронется, и что, конечно, его не забыла, но стара и ни в какую конкуренцию с его героинями не войдет. Письмо позабавило ее и дало жизни чуть-чуть тепла. На время. Когда ей было особенно плохо, она думала: вот живет в Южной Америке человек, снимает обезьян и вспоминает о ней. И она говорила себе: возьму и уеду в Южную Америку или уйду в маки. Но что Америка, что маки — для нее были одинаково неосуществимы. И не потому что она была труслива (стала труслива), а потому что жила уже как женщина в возрасте и ничего не хотела в своей жизни менять! Хватит!
А режиссер тот так и не сделал Эвангелину звездой. Ее заметили, но быстро забыли, хотя и не причисляли к неудачам фильма. А она без отвращения не могла себя видеть на экране, пока шел фильм. Только тот, кто написал в прессе о таланте режиссера, земле и землянах, пропел ей аллилуйю. Ее безбровым джокондовским глазам, решив, почему-то, что она итальянка, и предрек ей высочайшую вершину впереди. Даже встретился с нею однажды — сумасшедший стареющий репортер. Они пили оранжад в бистро, и он уговаривал ее не оставлять кинематограф. «Не оставлять!» Она не отвечала и загадочно улыбалась, зная уже, что кинематограф первым оставил ее. Приглашений после фильма было два: на эпизоды. Она согласилась, снялась, но эпизоды вышли серенькие, не умела Эва-Улита играть на сцене, в кругу ослепительных софитов, — только в жизни, только в истинных муках, крови и любви могла она разыгрывать разные роли, и как! Без режиссера, без школы — по одному вдохновению. Но кто об этом знал! Ее забросили, забыли, даже сумасшедший репортер больше не появился. Вот и осталась Эва ни при чем. Из продавщиц ушла, к кинопавам не пристала. Что было делать? Она нанялась в компаньонки к богатой старухе. Но та раздражалась, когда Эва читала с легким акцентом и ничего ей интересного не рассказывала. Старуха отказала Эве. Мыкалась она и по другим, но везде почему-то не нравилась, чем — непонятно. Отчаявшись, пошла в бистро подавальщицей, но там сама не смогла и устроилась консьержкой в приличный дом. И там ее увидела Симон, и с тех пор они с Симон неразлучны. Улит — компаньонка? Да. Но все же что-то человеческое, теплое возникло между ними. Весь день она с Симон, только вечером отправляется в свою квартирку на рю де Труа Фрер: Симон не любит ночевщиков в своем доме. И замуж не вышла. Кому нужна сомнительная бедная компаньонка? Никому. Хотя, возможно, и могла бы найти по себе, но претензии были большие, а серьезный спрос — заниженный. Все чаще к склону лет она вспоминала то, что осталось «за дверью», за семью печатями. Что было и чего не было. Оставаясь одна, проходя мысленно по своей жизни, она никогда не задерживалась на годах во Франции, на своих здешних историях. Они были банальны и вполне в духе ее жизни: гости Симон, художники вернисажей, случайные друзья по вечерним прогулкам. Все стиралось, стиралось, превращаясь в нудную серую ленту, где и не различишь фигуры… А так, в обществе, она была мила, светски прохладна, лукаво болтлива (научилась!) и симпатична всем. В конце концов, почему уж так не удалась ее жизнь? — у нее была Симон. И Симон тогда же, в то утро, задала ей вопрос: счастлива ли она? И вдруг милая, болтливая, симпатичная, веселая Улит сказала твердо: нет. И Симон прошептала: о бедная Улит, ты несчастлива, потому что здесь… Ты должна быть там. Тут Симон схватила себя за язык, нельзя же зачеркнуть всю жизнь Улит-птички. Птички? И после молчания сказала: ты должна ехать туда и там всех разыскать. Ты спасешься тем, что поедешь.
Эвангелина вбирала в себя слова Симон. Поехать туда! Увидеть всех! Будь ей, по крайней мере, сорок, ну сорок пять, но теперь… И все-таки она загорелась поездкой. Увидеть! Пожить их жизнью, а может быть, и жить… Найти наконец успокоение, которого она не нашла даже в старости. Не пришло оно.
Почему же теперь, с сестрой, возникла пустота, трансформировалась в желание уехать, сбежать. Не коснувшись ничего, — ни смертей, которые, наверное, состоялись ВСЕ, она это чувствовала, — остались только она и Томаса. И им не о чем говорить, потому что Томаса забыла в своей теперешней жизни всех — больше, чем она, Эва-Улита. Томаса мямлила теперь о Коле, не помня его, и только по закону гостеприимства пыталась вспомнить:
— Колю, конечно, помню. Ты кушай, кушай, пожалуйста, кушай, Эва, ты же ничего не ешь. Коля был такой маленький, черненький, самолюбивый, и мы с ним о чем-то шептались все время, а мамочка сердилась. Но мы… да ведь точно! Мы немножко влюблены были…