Читаем Импульсивный роман полностью

Томаса утерла глаза, и только из горла вырвался полувздох-полухрип. Они потеряли связь после этого. Томаса стала вновь предлагать Эве отведать изготовленного, а та, опять утомленная этим плачем и угощениями и потчеваниями, готова была проклясть себя самым страшным проклятием за то, что однажды серым парижским утром под дымок сигареты она вдруг рассказала Симон то, о чем никогда никому не говорила. Был серый обычный бесснежный парижский ранний день, и они с Симон, проснувшись, заварив кофе, куря и болтая, вдруг заговорили тихо и серьезно о нешуточных вещах. В Эвангелине в это серое утро что-то вдруг завершилось. Она почувствовала это по внезапной в себе тишине — некоей тишине, ибо абсолютная тишина в человеке не случается, а в Эвангелине-Улите за ее годы во Франции любой, самой малой тиши и вовсе никогда не было. Все истое она заглушала улыбками, быстрой болтовней, сигаретами, частыми и уже привычными для всех быстрыми, изящными, но несколько нервозными телодвижениями. Ее так и называли Улит-птичка, глядя, как она все время то ли суетится, ища пропитания, то ли, полная веселья и беззаботности, приплясывает в бытии, как воробей, скажем, в луже. А тут тишина. И в этой тишине страстное тихое зовущее воспоминание о той жизни, которая осталась за дверью волшебного замка, — захлопнулась дверь навеки, защемив платье, и обрывок ткани так и остался там тлеть, за стеной и огромными воротами на откидной мост. Вот это властно и заставило Эвангелину заговорить. Симон замерла, ощутив, что нужно молчать, не задавать вопросов, даже если что-то не совсем поймешь. Это был бессюжетный рассказ. Это были наброски жизни, портретов и ошибок, возможно, грехов, а скорее, несчастий. Не знала этого рассказчица, не могла распознать и слушательница, далекая от приключений, проведшая свои семьдесят лет в спокойной семье, сначала отца, среднего чиновника, потом мужа — дипломата, потом вдовствуя в огромном доме, где устраивала выставки молодых талантов, по которым пройдя один раз и поморщившись, уезжала.

Не умея распознать поступки и мотивы, Симон, однако, оценила их яркость. И когда Эвангелина внезапно, как и начала, замолчала, Симон, взвинченная чужими страстями, закричала:

— Но что с ними сейчас? Скажи мне, или я умру от любопытства!

Эвангелина молча пожала плечами и насильно улыбнулась.

— Ты невыносима! Неужели тебе ничего не известно? И как можно вспомнить такое только сейчас, когда тебе…

Симон не сказала, не досказала фразу: когда тебе столько лет. Это было бы жестоко. Симон смотрела на подругу и пыталась разглядеть в ней то, что было так хорошо, оказалось, скрыто. Улит-птичка, Улит-болтунья, а оказалось — холодная, равнодушная… Скрытная. Ее любили за открытость и беззаботный нрав, ничего в ней не понимая, впрочем, и не желая понимать.

— Неужели ты никому ничего никогда не рассказывала?

— Рассказала. Однажды, — ответила медленно Эвангелина.

— Ну и что же? Что сказал тебе тот человек?

— Он сказал, что я неудачно выдумываю и что моя внешность — вот что его интересует, — снова насильно улыбнувшись, сказала Эвангелина. Она уже жалела, что начала этот рассказ. Теперь потянутся естественным путем другие воспоминания, которые хотя и были тоже давними, но не доставляли ей горького наслаждения. Наслаждения. Только горечь. Времени ее в кино. Во времена триумфа Кисы Куприной. Ксения-Киса была красива по-русски, с косой и голубыми глазами под высокими бровями боярышни, а Эвангелину никто не считал русской. Она была безвестной продавщицей в большом универсальном магазине. Свою историю рассказала режиссеру, случайно заговорившему с нею. Сначала. Потом он стал ее любовником… Но Эвангелина не собиралась ЭТО рассказывать Симон, тишина ушла, и настало время болтать об общих знакомых и о Гонкуровской премии, присужденной одному из многочисленных приятелей Симон.

…Однажды режиссер, лежа на широкой, купленной на один вечер постели, лениво затягиваясь сигаретой, сказал:

— Ну-ка расскажи мне еще раз ту твою историю.

Перейти на страницу:

Похожие книги