Эвангелина стала одеваться при сестре, как прежде, в их детской, и обнажила свое желтое сухое подобранное тело. И Томаса смотрела на него и ничего о нем не думала, это была сестра, сестра! — и какое у нее тело, неважно и неинтересно. Пока Эвангелина одевалась, чувствуя себя бодрой и радостной, они разговаривали о незначащем, не желая затрагивать всего того, что должно остаться для стола, для кофе, для сидения долгого и единения. Томаса хвалила без зависти Эвангелинино синее шелковое белье и говорила, что у нее такого нет, а все простенькое, да и куда ей, потому что заматывается она по хозяйству и неохота думать о шикарности. Эвангелина возразила, сказав, что она тоже не думает, а покупает, когда надо, сообразуясь со вкусом и возрастом. Девочки сейчас вообще только трусики носят, сказала она. Томаса покивала головой и сказала, что, конечно, разные есть люди, что у них вот соседка Нина Петровна, так она хоть и старая, но бодрая и следит за собой, а потому, что ей нечего делать. Пенсию получит — и по магазинам, а пенсия хорошая. Эвангелина не знала Нину Петровну и потому соскучилась рассказом о ней, тем более что была уже одета и готова идти к столу. Томаса поняла, что держит гостью за разговорами, а надо бы уже сидеть за столом. Но в коридоре Эвангелина попросила провести ее по квартире. Томаса с удовольствием это сделала. Она показала кухню, наполненную блюдами и ароматами, в которой было стерильно как в операционной — белый кафель, белые стенные шкафчики, белый потолок и только одно цветное пятно: пестрые занавески на окнах. Потом Томаса повела сестру в ванную, тоже выложенную кафелем, но голубым и с большим овальным зеркалом, а на подзеркальной полочке стояли шампуни, кремы, лосьоны, совсем как у нее в Париже, и Эвангелина вскрикнула: о, мон дье! Шарман! — и сказала Томасе: ма шер. Эти иностранные штучки не нравились младшей, но виду она не подала еще и потому, что ей было приятно восхищение сестры. А Эвангелина вдруг загрустила, вспомнив свою, хоть и миленькую ванную комнату, но довольно старую. Томаса же, возбужденная похвалой, вела экскурсию дальше. И всюду было — о’кей! Желтый циклеванный паркет, покрытый лаком, мебель светлая, неполированная. Комната дочери и зятя убрана со вкусом, красивый палас и много книг. (Но ничего мамочкиного, старого, не осталось, мебель и квартира сверкали новизной и стерильностью, которая почему-то угнетала Эвангелину.) Наконец они вошли в столовую, которая также благоухала Томасиными рецептами из кулинарности. Сестры уселись за стол, ломившийся от всячины. Оглядывая роскошное угощение, Эвангелина вдруг спросила:
— А почему ты не живешь отдельно?
— Как отдельно? — не поняла Томаса.
— Ну, отдельно, хотя бы и в этой благоустроенной квартире (Эвангелина все же разговаривала как иностранка иной раз).
— А-а, — протянула Томаса, — ты о Витюше. Я его люблю, и он мне не мешает.
Почему-то этот вопрос и ее ответ скребнули Томасу, и ей захотелось как-то еще пояснить заморской сестре, которая всегда была эгоисткой, почему не мешает внук. Но она не нашлась.
— Ты разошлась с мужем, да? — осторожно спросила Эвангелина. Мужем был Коля, и его присутствия она не обнаружила в квартире.
— Он умер, — сказала Томаса. И Эвангелина ахнула, прижав руки к щекам.
Это согрело Томасу. Значит, сестра не такая уж черствая, раз пожалела незнакомого ей человека и Томасу. Про Колю Томаса не помнила.
— Боже мой, Боже мой, — говорила Эвангелина (на этот раз по-русски произнеся имя божие), — я почему-то никак не думала, что это может произойти. Мне казалось, что так всегда и будет и никто из нас не ушел. Боже, сколько во мне глупой самоуверенности, Боже, Тома, ты меня убиваешь. — Она перестала есть студень, положила вилку, и на глазах ее появились слезы. Томаса не знала, когда сестра ее притворяется, а когда правдива. Она и раньше была крученая-верченая, а теперь и подавно, поживя в Париже. В том самом Париже, за который осуждала мамочка тетю Аннету! Но сейчас как будто слезы неподдельные. Но слова странные. О чем бормочет Эва? Или опять этот ее русский язык? Как перевод с иностранного. Почему такое страдание? Кто «мы»?
— Расскажи мне теперь все, — сказала Эвангелина, — я хочу все знать и обо всех.
Вот это было уже серьезно, и к этому Томаса была готова. И это было ей интересно.
— Ты говоришь, почему не отдельно живу? А кому я нужна отдельно? Муж умер давно, он был человек неплохой, хотя и простой. Умный, скромный. Мамочка над его именем смеялась, — Трофимом не звала, а все Тишей. Или Тришей. — Томаса углубилась в свою жизнь, о которой теперь, уже давно, вслух не вспоминала, — некому было ее слушать, незачем и некогда, да и не интересна никому ее прошлая жизнь, ушедшая, прошедшая. Говоря, она не заметила, как высохли слезы у Эвы, а глаза в удивлении округлились. Но она не перебивала Томасу, а ждала паузы, чтобы задать свой вопрос. И задала. Чем немало удивила Томасу.
— Но разве твой муж не Коля тети Аннетин?
— Коля? Кадетик? — Томаса рассмеялась. Вон что вспомнила Эва. Думать, что Томаса вышла замуж за того соплячка!