А Фира заплакала. Напряжение дало себя знать. Фабричные расстроились, застыдились и попеременно говорили: Фирк, ты чего, Фирк, да ну их, не расстраивайсь.
И толстый неожиданно тонко крикнул:
— До чего бабу довели!
Эвангелина давно перестала смеяться, а серьезно смотрела на тех, кто с этого дня должен был заменить фигуры в ее мечте. Валялись декорации, ярко раскрашенные и с тщанием разрисованные и расставленные. Валялась и марионеточка, так сходная с нею и будто с короной на голове (это потом, когда поняли бы те, с алыми розами крови на полотне, что она — единственная). И мимо, мимо трагикомедии, разыгравшейся у нее на глазах! Эвангелина искала и отбрасывала возможности (самомалейшие!), чтобы как-нибудь соединить несоединимое. Живое с кровью и бесплотных кумиров, тряпичных, бумажных, ломучих. Надо быть умненькой и благоразумненькой, как Пиноккио, деревянный Пиноккио. Начало приключений не сами приключения. Негодны герои? А разве сказки быстро заканчиваются? Не успев начаться?
С раннего детства воспитывались девочки Болингер в тихости и послушании. Капризы, навещавшие Эвочку, визги, катания по полу виделись родственникам как поступки нервного, слабого ребенка и ушли с возрастом, а на деле же притаились за кротко опущенными глазками благонравной девицы, за робкими движениями пальчиков, крутящих кончик вьющейся черной косы. В гимназии этими глазками, которые девица поднимала вдруг от полу, Эвангелина не раз смущала молодого батюшку, учителя Закона Божьего, высокого, худого и — при его смутительности — с походкой офицера. От Эвочкиных вопросов, наивных, как само отрочество, на которые батюшка не умел отвечать, класс стонал от сжатого хохота, когда за батюшкой закрывалась классная дверь. А однажды Эва на какое-то пустяковое пари станцевала за спиной директрисы запрещенный для учащихся девиц модный танец кек-уок. Танцу этому, как она сказала, научила Эвочку кузина из Петрограда. Кузинин кек-уок оказался странным, но в этом и состояло дело. На самом рискованном па директриса обернулась, и они с Эвочкой, при быстро редеющей толпе зрительниц, долго и молча изучали друг друга: Эвочка — постепенно становясь на обе ноги, директриса — через пенсне внимательно глядя на это. Когда директриса так же молча удалилась, спор пошел уже по крупной на то, что будет теперь с Улитой Болингер. Все проиграли. Улите Болингер не было ничего. Директриса вскоре ушла из гимназии, говорили, что она сербского происхождения и уехала к себе на родину. Уехала, увезя тайну прощения.
А теперь Эвангелина проскользнула мимо матери, которая вдруг с надеждой посмотрела на нее, увидев с удивлением, что девочка-то выросла и, может быть, она сумеет быть такой, какой не смогла стать Зинаида Андреевна. Эвангелина близко, еще ближе, чем раньше, подошла к Фире, преодолевая ставшую вдруг ясной Фирину чужеродность, с теплым молочным почему-то запахом, с сережками-камешками-стекляшками в ушах, с гладко обтянутой смазанными чем-то волосами головой. И сказала:
— Так ты права? Ну, права?
Эвангелине хотелось тут же подтверждения, хоть бы и Фириной — правоты. Чтобы знать правду. И не были ее вопросы только злым вызовом, как всем показалось. Фира перестала рыдать и, не понимая, что надо делать, недоверчиво и пусто смотрела на Эвангелину. А та уже в нетерпении схватила ее за плечо и, чувствуя ватность Фириной жакетки, злилась, что не добралась до живой Фириной руки.
— Ну, права??!
И Фира, не имея сил противиться Эвиной злой силе, все еще плаксиво сказала:
— Ты как живешь? А я как? Моя племяшка на гимназею и не надеется. А чем она хуже? — И совсем тихо и жалостливо Фира добавила: — От богатства праведности не жди.
Эвангелина снова рассмеялась, незло и звонко, отчего фабричные вовсе переполошились. Они теперь боялись ее одну, молоденькую Эвангелиночку, которой не сравнялось и восемнадцати.
— Ах вот как! — крикнула в смехе Эвангелина. — Ты этого счастья хочешь? Все тебе отдаю! Владей. Пусть твоя племянница завтра садится на мое место в гимназии, а ты на папино в магазин! — Эвангелина обернулась на Зинаиду Андреевну, не видя ее, не видя никого сейчас, играя на сцене при стоглазой темноте зала, с фигурой пожарника в пустых кулисах, куда Гамлет обращает свой взор, говоря с тенью отца: — В этом ее счастье, мама! — И Зинаида Андреевна не ответила, потому что поняла, что этого дочери ее не нужно. — Иди! — Эва сложила руки, они сами воспроизвели этот жест какого-то благородного героя, которого играл заезжий трагик. — Иди. Садись в магазин, а племяннице твоей я покажу свою парту, пусть занимает. Только пусть знает задание: мадам литература будет спрашивать в следующий раз из Тургенева.