Эвангелина проснулась, как ей показалось, тоже очень скоро. Но, проснувшись, не знала еще о том, что разбудил ее стук в дверь. Он прекратился за секунду до пробуждения. Что-то встревожило ее, и она, сев на диване, горячо вдруг перекрестилась и чутко прислушалась к дому. И тут в тишине раздался стук во входную дверь. Уже нетерпеливый, второй. И сразу же стали бить часы, и Эвангелина в каком-то оцепенении пересчитала удары. Пробило пять. В дверь снова застучали, и Эвангелина вдруг лихорадочно, еле набросив капот, кинулась открывать. Она не спросила кто (мамочка бы выругала ее — ночью распахивать дверь дома неизвестно кому!) и открыла дверь. Перед ней стояла небольшая фигурка в шинели. И Эвангелина увидела, что это Коля. Он стоял, прикрывая лицо от мятущегося снега; снова началась метель. Эвангелина отступила в ужасе, понимая, что́ случилось ТАМ, если он пришел в такой час. Она молчала, боясь спрашивать. Тогда Коля, сняв фуражку и наклонив голову, сказал:
— Улита Алексеевна…
Эвангелина, вспомнив, что в доме Фира, прижала палец к губам и потащила Колю по коридору в диванную, инстинктивно желая хотя бы оттянуть сообщение. Они вошли в диванную, и Эвангелина прикрыла дверь, а сама неотрывно смотрела Коле в лицо и видела, видела, что оно полно скорби. Она отвернулась, пошла к фортепиано, зажгла свечу. И тогда Коля сказал:
— Улита Алексеевна, ваш отец, Алексей Георгиевич, скончался сегодня ночью. — Сказал и опустил голову с усилившимся выражением скорби. А Эвангелина поняла раньше, чем он сказал, что Юлиус умер. Не могло с ним ничего более быть, с его странно белым маленьким лицом и этими вздыбленными над черепом, мягкими слежалыми волосиками, как у младенца. И не сказал ей ничего, только что-то шептал Томасе. Господи, да она же и вчера знала, что так будет, и совсем не потому, что об этом сказала ей Томаса! Она машинально сказала: господи, бедный, бедный папа… И то, что она сказала о нем «бедный», сжало ей сердце больше, чем само известие, и она затряслась, и заплакала, и стала креститься дрожащей рукой, и села, крестясь, на диван.
Коля стоял в шинели, с фуражкой на локте. И она сказала ему, плача:
— Коля, снимите шинель, что же вы стоите, сядьте…
И заплакала от этих незначащих слов сильнее. Но тихо. Она не хотела, чтобы Фира пришла сюда, и узнала, и стала расспрашивать, и рассматривать и ее, и Колю. Коля снял шинель и хотел пойти повесить ее в передней, но Эвангелина сморщилась сквозь слезы и покачала головой, снова приложив палец к губам. Коля поискал, куда положить шинель, и, не найдя, стоял с шинелью посреди комнаты. Тогда она встала с дивана, взяла у него шинель и положила ее на стул у фортепиано, снова покачав при этом головой на Колину недогадливость и все плача тихо льющимися слезами и не переставая думать только одной фразой: папа, бедный папа. Она снова села на диван, плотно обтянув ветхий капот, не стесняясь Коли. Он присел тут же, на краешек, чувствуя, как растут в нем любовь и жалость, и любовь превышает в нем, и он старается не смотреть на Улиту Алексеевну, зная, что она поймет это и ужаснется, как ужасается и сам он. И чтобы отвлечь себя от Эвангелины в ее ветхом капоте, обтягивающем и резко обозначивающем тело, а из под капота торчала белая нижняя рубаха, чтобы отвлечь себя от греховных мыслей перед лицом смерти, Коля стал тихо и достойно рассказывать, как это произошло и что врач определил у Алексея Георгиевича разрыв сердца. Но перенес Алексей Георгиевич его на ногах и жил с ним два дня примерно, чем удивил медицину…
— Коля! — шепотом крикнула Эвангелина, — Коля, не надо! — И глаза ее раскрылись широко от ужаса, и остановились благостные слезы.
Значит, когда отец пришел… Нет, не надо ничего знать! А то ведь и жить станет невозможно. Хорошо и благостно думать, что умерший был покоен до последнего мгновения и умер внезапно, без боли, не осознавая смерти. Так становится спокойно тебе, остающемуся, а тому уже все равно.
— Коля, не смейте, это неправда, неправда! — крича, шептала Эвангелина, и глаза у нее были сухими. Даже следа слез не осталось, этих тихих светлых слез. Эвангелина схватила Колю за руку и вдруг сказала громко: я боюсь, Колечка, я боюсь. Мне страшно. Бедный папа, он, наверное, был болен сердцем…
Она и не знала, как по главной сути была права.
Но теперь не выдержал Коля, он забормотал:
— Улита Алексеевна, Улита Алексеевна, вы со мной, со мной…
Она закивала головой, будто прислушиваясь к чему-то, цепко держа Колю за руку. Она ждала тишины, которая была в ней до его слов о том, как умирал Юлиус, как он звал глазами Томасу, и все понимали, что он хочет послать ее за Эвангелиной, и были против, потому что считалось, что это его «страшно разволнует», не зная еще, что для него уже не существует «страшных» волнений.