Надо сказать, сам Тертерян был волшебно лыс и лысина его, обрамленная густейшей каракулевой подковой, каждый раз с укоризной отражала наши волосатые кочаны в своем поблескивающем экране. Лицо же, с глазами-маслинами навыкат и массивным грифьим носом, выражало вечное, даже неудовольствие, а какое-то, прямо-таки, неудовлетворение. М-да, именно, неудовлетворение… Казалось, не удовлетворён он был генетически, и нами в наипервейшую очередь. Чтобы мы не делали: собирали – разбирали автомат Калашникова, окапывались ли в мерзлой ноябрьской почве, ходили строевым шагом… Всё, по заключениям отставного майора, выходило, мягко выражаясь, плохо. (Хотя, стоит заметить, мягко, выражался он крайне редко). И наверное поэтому, напористо и жестко, Тертерян «удовлетворял» без разбора всех, кто попадался ему под горячую руку. (Разумеется, в переносном смысле).
Зачем же я вспомнил его!? А затем, что по моему разумению в каждом индивидууме, невзирая на приобретенную с годами злобливость характера, всегда можно отыскать нечто доброе и праведное, которое в итоге и явится единственным оправданием его длительного пребывания на этой земле.
На том памятном занятии мы углубленно «проходили» противогаз. Уныло измеряли окружности собственных черепов, записывая данные в свои тетради, неумело примеряли аппарат на манекен и на себя. Тертерян был как обычно дотошен и зол, называл нас инфузориями-туфельками, чьи тупые головы не в состоянии протиснуться в самый совершенный прибор в мире.
– Вы все, как мухи пэрэдохните при пэрвой же газовой атаке, а она, при тэперешнем политическом раскладе, скажу я вам, не за горами! Это вам не в дуду дудэть! – грозил Тертерян желтым, как гончарная глина пальцем.
Затянутые в трясину уныния сидели мы, уткнув вспотевшие носы в учебные столы. И хотя нам было откровенно плевать на тесный противогаз и многочисленные премудрости гражданской обороны, где-то на самом дне мозга, как в переполненной мусорной урне, не затушенным бычком дымился стыд.
Тертерян почувствовал это и чуть смягчившись, начал, пожалуй, единственный в своей педагогической деятельности душевный и даже надрывный рассказ.
– В военной службе, к которой вы, как будущие защитники Отечества, должны быть готовы и днем, и ночью, может случится всякое… И это всякое – не всегда шоколадно! Вот я… в сорок третьем году, будучи курсантом лётного училища, по долгу службы стал свидетелем одного не стандартного случая. Перед тем как отправить нас – молодых и горячих на передовую, куда мы все как один рвались, следовало каждому спрыгнуть с парашютом. Таковы были правила. Нас довольно долго инструктировали, наставляли. Десятки раз тренировали правильно складывать парашют и так далее… Что и говорить, инструктора на совесть, переживали за нас. И вот, скажу я вам, время пришло! Солнечный январский день, полигон, самолеты… Прыгать приказали группами. В каждой группе по десять человек. Прыгнули почти все. Осталась последняя десятка. Стоим, курим, смотрим в небо. Наши товарищи прыгают… Парашюты, как бумажные хлопушки, раскрываются, курсанты приземляются живые и невредимые. Но один, последний или предпоследний, не помню, падает камнем, кричит, да так, что на земле слышно, матерится, а парашют мертвяком. Нас частенько предупреждали, что раз на раз не приходится и иногда подобное возможно, в основном из-за неправильно сложенного парашюта. Мы так и подумали. Ну а там, что? Смотрели на то, как он падал, в тайне уповая на чудо. Верили, что вот-вот раскроется… Но чуда не произошло. Упал, разбился, в лепешку… Подходим к бедолаге, смотрим… Лямка парашютного рюкзака оторвана на хрен! А она, скажу я вам, не лыком шитая… Ее ножом-то черта с два разрежешь. Эта ж, какая сила в парне от страха проснулась! Оказалось, дергал бедняга не кольцо парашюта, а лямку рюкзака… Хороший был парень, всё повоевать мечтал. Все мечтали… Не успел… Такие, вот, пироги. Ладно, сегодня раньше вас отпущу. Марш отсюда…
Обезумевшей толпой варваров вырвались мы из-за столов и нетерпеливо ринулись к выходу. Но, пробегая мимо Тертеряна, заметил каждый на его желтоватом, гладко выбритом лице слёзы. Их нельзя было не заметить. Они текли, будто не из глаз – больших и черных, а проступали из самого лица, омывали его, делая на короткие мгновения молодым. Видимо, какая-то непреодолимая жгучая обида накрыла его в те минуты – детская, мальчишечья. Он, словно в гипнотическом забытьи стоял у классной доски, смотрел сквозь расшторенное окно класса в даль и, казалось, чего-то не мог себе простить…