Фигура военного, офицера — да еще, в большинстве случаев, офицера наполеоновского, причастного к мировой славе императора, — могла у французских романтиков иметь два противоречиво переплетавшихся смысла. Во-первых, солдат современной армии воспринимался как носитель рационалистического порядка, образцовый обитатель того неискривленного, просвеченного разумом пространства, где разыгрывались картинные баталии тогдашних войн и где не было места для готических извивов и закоулков; солдат — человек простой и прямой, он и призраку скажет в лицо «я в тебя не верю» (как драгунский капитан в «Инес де Лас Сьеррас»), и поэтому он выступает надежным свидетелем в любом таинственном случае, одновременно и удостоверяя и разоблачая его. Во-вторых, солдат сохраняет преемственную связь с архаическим воином, со средневековым рыцарем, с легендарным героем, способным бесстрашно вступать в сражение или в союз с любой потусторонней силой (в той же «Инес де Лас Сьеррас» экскурсия трех офицеров в замок Гисмондо сравнивается со спуском Дон Кихота в волшебную пещеру Монтесиноса). Такая двусмысленность персонажа делает его образцовым
Попытка была, разумеется, безнадежной. Открытия, сделанные романтизмом, оказались слишком сокрушительными — тут и бессознательные, вообще неосознаваемые (например, экономические) факторы человеческого поведения, и культ индивидуалистического «я», и национально-историческая относительность культурных ценностей, и неортодоксальные, эстетические формы религиозности, и новая идеология революционного ниспровержения господствующих институтов… В этом грандиозном столкновении двух исторических форм культуры воинственные герои готической прозы исполняют роль enfants perdus — боевого охранения, ведущего в данном случае не авангардные, а арьергардные схватки с наступающим противником. Знаком их обреченности является уже то, что они не героические рыцари, а «просто» солдаты, в более или менее скромных чинах. Сила классического героизма в них изначально раздроблена, приведена к усредненному уровню, который приличествует рядовому или младшему офицеру; и даже если они с честью выходят из столкновения с силами готического инопространства, по личностному своему достоинству они никогда не могут сравняться с этими силами так, как, например, странствующий рыцарь на равных сражался с любым фантастическим чудовищем.
С другой стороны, такой процесс измельчания, деградации героизма действует в готической прозе и применительно к самой магической силе. Первым это открыл, кажется, Шарль Рабу в новелле «Тобиас Гварнери»: там заколдованная скрипка, в которую мастер кощунственно заточил душу собственной матери, идет по рукам, меняя все новых владельцев, превращаясь в ходкий рыночный товар. Бальзак, наверняка знавший новеллу Рабу (он и сам участвовал в сборнике, где она была напечатана), пошел дальше: в его «Прощенном Мельмоте» магическая сила не просто преображается в ликвидную ценную бумагу — вексель дьявола — и выставляется на биржевые торги, но в ходе перепродаж она еще и последовательно