Командор говорил, что я хуже, чем убийца, потому что не понимаю, что творю. Я никогда не видел причиненной мной раны, не видел её крови и не пережидал последние судороги, чтобы порыться по карманам убитого. То, что я стою в стороне, Командор называет равнодушием. Он говорит, что среди заповедей, которые нам даны, нет ни слова о равнодушии, потому что они все — и есть суть равнодушие.
Создавайте мир в молчании.
Вы все равные для меня и между собой.
Не злитесь.
Не причиняйте друг другу боль.
Командор говорил, что принцип жизни капитана Белки — это принцип улитки, прилепившейся к стене, в размеренной холодности своего бескостного тельца находящей жизнь. В панцире своих убеждений она висит и тянет усы в разные стороны, и прячется тогда, когда погода меняется или на неё падает резкая тень.
Командор говорил, что сама любовь есть та странная затяжная стадия боли, при которой она застывает во времени в периоде пред-ожидания, и потому ощущается счастьем. Ещё не. Все ещё не. Все ещё не больно — вот что такое любовь, по мнению Командора.
Он говорил, что изучает меня с отвращением, потому что не видел никогда прежде таких медлительных, скользких и непомерно жадных к смерти убийц. Таких изощренно жестоких существ: молча глядящих на то, как умирают, гибнут, превращаются в… «сайлента».
Я ходил по городу, надвинув на лицо капюшон, потому что стыдился показать своё лицо. Мне казалось, что все, что есть вокруг, — отворачивается от меня, что сами заборы показали изнанку, что луна скрылась за облаком из-за меня…
Я должен был убить Сантану ещё тогда, когда впервые увидел, что с ним сделал «Тройня». Я должен был убить его без сожаления, но… улитка пошевелила усиками, спряталась в панцирь, бурча «мир вам»…
Впервые со дня смерти Ани я плакал так, что у меня заболело внутри — где-то под шеей и ключицами.
Сантана — глупый. Ему показали «сайлента», и он схватил его, надеясь убежать, передать машину Альянсу толстяка Ббурга и получить деньги.
Он такой же глупый, как все мы, дети капитана Белки, и пока мы ведем себя так, как завещал капитан, глупости будут множиться и множиться, громоздиться одна на другую и превращаться в фатальные.
Гулял я до утра. Небо окрасилось таким прозрачным светом, словно кто-то высыпал у горизонта сотню тонн розовых лепестков. Близость Края.
Под бетонной осыпавшейся ступенькой, на которую я присел отдохнуть, зашевелилась куча мусора, и выполз наружу Редд, поправляя вязаную черную шапочку на почти квадратной голове.
— Слышал? — хрипло спросил он. — «Сайлент» ушёл. Мы за ним побежим, надо вернуть… — и он закашлял.
До меня дошло, что было гарантом безопасности города-корабля: конечно же, «сайлент». Невидимый для своих, он был орудием возмездия в случае непредвиденных шагов со стороны Луция. Не вычислишь, не отнимешь… приходилось считаться.
Я сплюнул горькую слюну и долго с отвращением растирал её подошвой ботинка. Мерзко было, тряслись мои улиточьи мышцы, корчились и содрогались, и в конце концов удивленный Редд предложил мне выпить. Он налил в стаканчик-крышечку какой-то травяной дурной микстуры, в которой помимо ромашки-мятки-полыни содержалось ещё и огненных семьдесят градусов.
— Полезное, — любовно сказал он, пряча флягу. — Ты покашляй и пройдет…
— Что дальше? — спросил я, прокашлявшись.
— В Край-то как хочется, — тоскливо сказал Редд. — Посидеть на травке у ручейка… эх…
Сытый, вымытый до скрипа, в чёрной форме, шлеме, снабженном очистной маской, я сидел на краю стены высотного здания, обрушившегося внутрь себя этажами, но оставившего периметр с окнами-обманками. Внизу волоклись колонны синдромеров. Уходили они в спешке и нехотя. Ряды их, безукоризненно ровные, все же казались какими-то разболтанными. Может, дело было в том, как они держали оружие, — как обузу, а не символ силы и мощи.
Это тактическое отступление, сказал Редд. Им нужно настичь «сайлента» и вернуть его назад. Напрасная и смешная попытка, но… Пусть так. Эти ребята жили надеждами: то захватить Край, то найти для «сайлента» пилота, то взять над ним контроль и всё-таки победить…
Не только мы — дети в этом мире. В этом мире все дети.
Синдромеры уходили в пустыню и казались поначалу чёрной рекой, потом ручейком, а потом нитью. Когда пропала и нить, я отвел взгляд от горизонта, встал и прошелся по узкой стене, осторожно балансируя на краю.
По битой кладке я сполз вниз до ближайшего ложного оконца и выглянул, чтобы убедиться, что мне не померещилось.
Не померещилось. Ворон стоял на улице — матово темнел на тусклом солнце и покрылся росой, подрагивающей на идеально полированных частях. У него были не такие изящные руки, как у «сайлентов», но он сам был массивнее, крупнее и походил на крепкого медведя-гризли, а не на цветок-акулу.
Он терпеливо ждал, развернув плечи и выставив отложную коробку корпуса — словно вывалив чёрный длинный язык, на корне которого угадывались кожаное, в пять валиков, кресло и темная фигура в нём.