Меня провели в кабинет и усадили за стол, по другую сторону которого сидел пожилой мужчина в белом халате, одетом поверх военного кителя. Он вежливо, почти доброжелательно поинтересовался, что мне угодно. Я хотел сказать ему множество слов, которым выучился у завсегдатаев кабака «Хмельной бочонок», где в юности работал официантом, однако промолчал. По моей просьбе на столе оказалась ручка и лист бумаги.
Когда я писал заявление с просьбой принять меня на военную службу добровольцем, за плечами у меня стояло два дюжих санитара, готовых скрутить, если я вдруг решу броситься на «врача». Надежда на то, что мне удастся провернуть нечто подобное, сохранялась вплоть до последнего момента, когда я поставил собственную подпись. Только тогда, отдав этому палачу в медицинском халате заявление, я начал осознавать, что только что собственной рукой подписал себе смертный приговор. «Хорошо, – сказал он, – мы приобщим это к вашему делу. Сейчас возвращайтесь в вашу палату и отдохните!».
Я не мог поверить своим ушам – они вернули меня в ту самую комнатку, где круглосуточно горел свет, а голоса наблюдателей играли на самых болезненных струнах моей исстрадавшейся души. Я полностью утратил желание спорить с кем бы то ни было. Несмотря на несколько вспышек ярости, когда я вдруг вскакивал, осыпая невидимых собеседников проклятиями, в последующие несколько суток им удалось окончательно сломить мою волю. Вы не сможете представить себе, до какой степени унижения я опустился, умоляя признать меня психически здоровым и отправить в армию!
Наконец, мне позволили поговорить со следователем, и он даже предложил мне закурить. Как и чернильную ручку, я взял протянутую мне сигарету, сознавая себя полнейшим ничтожеством. Потом меня отправили сюда.
Норс избегал смотреть памфлетисту в глаза. Он испытывал чувство стыда от осознания бессилия человека, даже, на первый взгляд, несгибаемого, перед бездушной бюрократией, способной, не колеблясь, втоптать в грязь любого ради сохранения собственных привилегий.
В тот вечер многие из них задумчиво, избегая разговоров, смотрели в потолок или в окно; новобранцы будто сторонились друг друга. Рийг Каддх нарисовал рассмешившую всех карикатуру на штаб-сержанта военной полиции Хокни, командовавшего их подразделением. Эта, несомненно, достойная всяческих похвал и высоких оценок жюри на выставке юмористических шаржей, картина, исполненная при помощи обугленного куска дерева на стене, подняла всем настроение.
Впрочем, солдаты «пудры» смеялись недолго: кто-то успел донести Хокни, и тот незамедлительно явился в сопровождении пары таких же, как он, военных полицейских с тупыми выражениями, словно навеки приставшими к их лицам с квадратными челюстями. Последний внешний признак, считавшийся вербовщиками признаком исключительной силы воли, как утверждали, особенно ценился при отборе военнослужащих.
Так или иначе, все кадровые капралы и сержанты отличались устрашающе выпяченной вперёд массивной челюстью. Наравне с зелёной формой, эта черта делала их похожими на ископаемых доисторических ящеров. Хокни, выстроив роту, с минуту молчал, свирепо осматривая её своими глубоко посаженными злобными глазками, а затем вызвал из строя Глиндвира и двух его приятелей, таких же законченных подонков.
– Вы отправляетесь сейчас чистить нужник, ребята, и на это вам отводится полчаса. Чтобы вы успели справиться с этим непростым поручением, я дам вам в помощь одного грязнулю, рядового Каддха, чья мазня уже успела испачкать нам стену в казарме.
Четверо солдат вышли, сопровождаемые полными недобрых предчувствий взглядами сослуживцев. Все две с половиной дюжины минут, отведённые Хокни на уборку сортира, он посвятил любимому своему развлечению – строевой подготовке. Как нетрудно догадаться, сам он отдавал команды, выполнять которые приходилось новобранцам. Взмокшие от пота, те почти с ненавистью вспоминали о Каддхе, по вине которого были вынуждены перед самым отбоем маршировать вокруг собственных коек.
Едва Глиндвир и остальные новобранцы вернулись, сержанты военной полиции удалились. Не отвечая на сыпавшиеся отовсюду вопросы, Каддх, выглядевший ещё более женственным, чем обычно, сам стёр карикатуру, не так давно столь старательно нарисованную им на стене. Он выглядел как побитая собака. Норс, как и в случае с Ферсатом, отвёл свой взгляд: он слишком хорошо понимал, что именно произошло в сортире.
Их день был расписан буквально по минутам. Напряжённая, зачастую казавшаяся совершенным идиотизмом, учёба, ежесекундные окрики сержантов – всё это выжимало из них последние соки, постепенно превращая людей, привыкших мыслить и говорить свободно, в безропотных и вместе с тем жестоких исполнителей. «Мы превращаемся в каких-то роботов», – однажды заметил Ферсат, машинально отдав честь проходившим мимо офицерам.