Мне говорят: возможности человека безграничны, его душа необъятна и погружена в бесконечность, она вне времени, ее удел - вечность. Как бы не так! Душа погнута и смирилась с этим, как Флорькин смирился со своей участью. Она в тесноте, словно между молотом и наковальней. Думая о высоком, она в то же время знает, что вовсе не обязательно уделять внимание тому грандиозному, что предстает вдруг перед мысленным взором, и можно без зазрения совести пропустить начертанные кем-то на скрижалях истории простые, крепкие, замысловатые, могучие истины. Эти истины, может быть, подозрительны, с неизвестной или сомнительной целью прописаны. Она мучается оттого, что скучно и серо, равновесие лишь вытолкнуло на первый план грешный дух уныния, упрощение и смешение обрекло лишь на однообразие. Скучно, серо, в паутине дней нельзя толково и по-доброму, с соблюдением девственной чистоты, незапятнанности, выбиться в люди, не дано занять, за неимением, место, где быть мелким торговцем, профессиональным юмористом или простодушным болтуном невозможно просто в силу того, что на нем необходимо быть величавым и нарядным и достойно отображать лучшие, по крайней мере наиболее устойчивые, догматические веяния эпохи. Не дано в пернатом каком-нибудь шлеме гениально и красиво перейти Граник, не получится провозгласить папу римского отступником и бросить в него чернильницу, не удастся объявить питие похвальным занятием, не выйдет сложиться в тип, в целое явление, одинаково могучее и незыблемое и когда хвалят его, и когда над ним смеются. А ведь поблизости непременно крутится какой-нибудь юркий остроглазый субъект, он тоже стиснут, он в тех же ужасных условиях, но лукаво ухмыляется над этими муками невозможности, недоступности. Он с каким-то сладострастием впитывает впечатление, навеянное моим незавидным положением; он готов вкрадчиво уверять, что любое восстание безнадежно, лучше мне и дальше оставаться кротом и рыть под землей свои тесные лабиринты. Тем не менее я встрепенулся и восстал, как безумный. О, с какой силой, одухотворенностью и, если уместно так выразиться, грацией я помчался в пургу, в сумерки, как окрылено подался в объятия неизвестности!
Но почему же неизвестность, как раз очень понятно и ожидаемо, что администрация не окажет нам любезного приема и даже мои благородные потуги вступиться за обезумевшего Флорькина не встретят сочувствия. Но как я взмыл, как лихо одолел страхи и земное притяжение! и касались ли еще мои ноги земли? откуда только взялась такая прыть, такая свобода и легкость движения, что за дивная сила уравняла меня с громадами домов, с крыш и карнизов которых сыпались и устрашающе прыгали на меня вылепленные из снега химеры? кто одарил меня этим волшебным братством со всем движущимся, летящим, парящим, устремленным вперед, взбунтовавшимся? Есть, и все мы хорошо это знаем, выскочки, пройдохи, в словесности прозванные парвеню, людишки, скакнувшие из грязи в князи, глядящие на нас сверху вниз, ухмыляющиеся. Мне не хочется вписывать Наташу в этот разряд, мол, и она того же сорта, и менее всего я расположен воображать, что ей вдруг вздумается отдавить мне в губу, словно дело по-прежнему происходит в обстановке фарса, глупой оперетты, разыгранной некогда Петей и Флорькиным. Но разве она не взглянет на меня, возглашающего что-то в защиту Флорькина, как на жалкого раба, который корчится и скулит у ног царицы, разве не вообразится ей, что для моих косточек самое верное дело похрустывать и трескаться под ее каблуком? А что ее-то подняло на высоту сияния и процветания, каким путем она прошла в администрацию? Все ли чисто? Нет ли пятен? Безукоризненна она? И кто ей дал право ухмыляться лукаво, смотреть на меня презрительно, с отвращением?